Невозможный мужчина - стр. 30
И вот какая-то стару… ну, очень взрослая тетка, которая – я точно это знала – ему не родственница (ну, просто я почему-то слишком хорошо помнила его школьное личное дело) столь вольно себя с ним ведет. Значит… а что это значит?
– Светлана Николаевна, вы опять где-то витаете? А, между прочим, решается ваша карьера и, возможно, судьба.
– Каким числом писать заявление?
– Какое, позвольте полюбопытствовать?
– По собственному. Готова подписать допик по соглашению сторон. Просто чтобы вы не беспокоились, что я побегу в трудовую инспекцию и через год поимею вас…
– Ну, не меня, а предприятие. Это во-первых, а во-вторых, уважаемая торопыжка, ваше предложение поиметь меня, звучит, конечно, заманчиво и где-то даже лестно, но если подумаете как следует в этот раз, не будете принимать поспешное решение и, прежде чем раздавать оплеухи, так сказать, сперва взвесите все как следует, то…
Мое лицо вспыхнуло, и дальше я уже даже не вникала в произносимую витиеватую фразу с подковырками и шпильками. Я мгновенно и вспомнила почти слово в слово эту фразу про торопыжку, и осознала, что эта невыносимая сволочь прекрасно помнит и меня, и нашу неловкую ситуацию в учительской, и пощечину. А посему то, что я вынесла за предыдущие недели, вполне могло быть элементарной местью за давнее унижение.
И тут Остапа понесло:
– Да что тут взвешивать? Да я последние суток дцать своей жизни каждый день собираюсь писать это гребаное заявление! Да я вас видеть не могу, господин Шереметьев! Всю душу вымотали – то не так, это не эдак, почему система не работает, что за бурду вы мне принесли, какой идиот пишет эти регламенты… Да с хера ли я должна знать, почему «Володька сбрил усы»! Я в вашу чертову гениальную голову залезть не могу, а вы объяснять ничего не изволите, мол, мы сами должны все понимать. Да с вами же спокойно работать невозможно! Как были двенадцать лет назад избалованным любимчиком, которому все можно и который купался во всеобщем обожании, так и… – Я аж руками рот прикрыла, чувствуя, как мучительно краснею под ошарашенными взглядами Нилыча, кадровички и Ляли.
А директор… Твою мать, он улыбался! Довольно щурился и улыбался, глядя прямо на меня. Еще и пальцами щелкнул и громко и отчетливо произнес:
– Бинго! Так, значит, все-таки помнишь?
Дверь без стука открылась, и в кабинет, не обращая внимания на вытянутые лица участников почти что сцены из «Ревизора», вплыла Александра с огромным подносом. Грациозно процокав до стола своими сумасшедшими каблуками по натертому до блеска паркету, она ловко расставила перед всеми чашки, исходящие паром и распространяющие аромат ЧАЯ. Не той подкрашенной пыли, которую мы привыкли заваривать на скорую руку, а настоящего чая, который в каждом крохотном глотке дарит каплю солнца, грамм бодрости, микрон счастья и тонну уверенности в том, что все будет хорошо. К директору она подошла с отдельной кружкой – большой, на пол-литра примерно, белой, исписанной по всей поверхности. Так и не взглянув ни на кого, Александра взяла с подноса молочник – и как умудрилась найти? – тонкой струйкой влила его содержимое в директорский чай, добавила три ложки сахара и размешала, умудрившись ни разу не стукнуть ложечкой о стенку кружки. Пока она проделывала все эти манипуляции, я все пыталась высмотреть, что же такое было написано на той кружке. И разглядела: «Говорят, что лучше всего, когда Государя боятся и любят одновременно. Однако любовь плохо уживается со страхом, поэтому если уж приходится выбирать, то надежнее выбрать страх. Н. Маккиавели»