Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2 - стр. 68
Ему тоже припаяли «вредительство» – что же еще могли припаять инженеру? Свое положение заключенного он переносил безропотно, только беспокоился за близких.
– У меня в семье нехаащо, – говорил он, начисто исключая из своего произношения звук «р». – Все больные. Что с ними будет, если меня надолго ушлют?..
С Юрием Александровичем Никольским, – с Юрочкой, как я его очень скоро стал называть, – меня связала, по выражению Радека, «интеллектуальная» дружба, возникшая на почве любви к литературе, к музыке и на почве безоговорочного неприятия советской действительности – неприятия, под которое тюрьма подвела наипрочнейший фундамент, ибо здесь, за кулисами, нам открылась вся машинерия сталинского театра, ибо здесь обнажились невидимые снаружи пружины в механизме сталинской власти. Юрочка, лет пять прослуживший на заводе высококачественной стали, делился со мной своими наблюдениями и соображениями инженера, делился своим опытом заключенного. Рассказывая, он с какой-то интеллигентски бравирующей выделанностью матерился, что не шло к его женственной внешности, к его шапке вьющихся светлых волос и васильково-синим глазам.
– Я все на себя подписал» – говорил он. – Посидите полгода в одиночке – и вы тоже подпишете. Однажды мой следователь ночью выводил меня на «расстрел». Проделал надо мной с помощью караула почти всю церемонию» как над петрашевцем. А уж револьвер во время допросов наводил постоянно. Раз вытащил из ящика кинжал» приставил к моей груди, потом отвел и говорит: «С каким удовольствием я вонзил бы этот кинжал в грудь своего классового врага!» Вы числитесь за Лубянкой два? Ну, а я – за Лубянкой четырнадцать. Фамилия моего следователя – Аленцев. Представьте, врач по образованию. Мы сидели на Лубянке четырнадцать в одной камере с доктором Холиным. Прямо с воли, еще тепленьким, он попал на допрос к красивой молодой латышке. Вообразите: Холин – чеховский интеллигент чистейшей воды, ни дать ни взять – «Дядя Ваня». А молодая красивая женщина обращается к «Дяде Ване» с таким приветствием: «Я тебя…твою мать, туда загоню, где ты десять лет ни одной живой…ды не увидишь». Потом мы узнали, что так она всех своих подследственных оглоушивает для первого знакомства. Холин разрыдался. Она и так и сяк. Холин рыдает, слезы текут по бороде. Он и от мужчины-то подобных словес отродясь не слыхивал, а тут красавица женщина повела с ним такой светский разговор! Латышка велела увести его в камеру. Холин тут же написал заявление, что следовательница такая-то недопустимо грубо с ним обошлась, что она ругается нецензурными словами, что он ни на какие ее вопросы отвечать не станет и просит передать его дело другому следователю. Просьбу Холина уважили» – имейте в виду: следователя иногда меняют, если подследственный проявит настойчивость, – дали ему моего Аленцева. Холин свет увидел: Аленцев называет его «коллегой», по имени-отчеству… Ну, а когда Холин заупрямился: я-де никого не собирался прирезать на операционном столе, да что вы» помилуйте, за кого вы меня принимаете, врачебная этика, миросозерцание потомственного русского интеллигента и прочая тому подобная беллетристика, – вот тут-то он и пожалел о своей латышке с красотами ее слога. «Какой ты профессор? – кричал ему Аленцев. – Дурак ты…твою мать, а не профессор!» Рраз по морде, два по морде! За бороду – хвать! «Стань в угол! Повернись спиной! Повернись лицом! Повернись спиной!» И так – часами. Не выдержал мой «Дядя Ваня» – сдался, подписал, что кого-то из вождей собирался на операционном столе прикончить.