Размер шрифта
-
+

Не вычеркивай меня из списка… - стр. 35


…В этих саманных лачугах, слепленных после войны на скорую руку, часто гасло электричество, и если такое случалось вечером, бабка запаливала свечу. Вид горящей свечи – первое и самое сильное впечатление от борьбы стихии с хладнокровно прожорливым временем. Лёжа на топчане, где мы с бабкой спали валетом (её ледяные ноги упирались в моё горячее тело, изрядная часть ночи уходила на мои тщетные попытки отодвинуться), я следила за трепетом упрямого огня, не отводя глаз, внедряясь зрением в оранжевую сердцевину тонкого лезвия, и последнее, что видела с подушки, засыпая, – порхающий в чёрном окне огненный мотылёк. Ни разу не удалось мне досмотреть эту битву, в которой всегда погибал огонь. Утром на месте свечи горбилась на блюдце восковая лужа с обугленным фитилём в застывших парафиновых волнах… Это и были первые уроки творчества, первая его заповедь: мир твори огнём, лепи его из обжигающе горячей плоти; поздно менять, когда застынет.

А ведь всё это было таким привычным: и холодная вода по утрам, и жужжащий примус на веранде, и лужа застывшего парафина, и кастрюля с прокисшим борщом за окном, и уборная во дворе…

Раз в неделю, или чуть реже, во двор протискивался грузовик с углём. Немедленно хлопала дверь в крайнем от ворот домике, на крыльцо выбегала Шарапат, третья дочка дяди Хамида, и пронзительно кричала: «Жопер Ванючка! Жопер Ванючка угиль приехала!» Это означало только одно: шофёр Ванюшка привёз угля.

Печка была весёлая, серебристая, выказывала круглое брюхо, утренний свет струился по ней ручьём, стекал по серебряному брюху сверху донизу, упираясь, как в запруду, в чугунную заслонку, похожую на чёрный тульский пряник – с выдавленным рогатым оленем. Угля жрала она этим брюхом немерено.

Бабка вносила со двора ведро угля, высыпала его на жестяной поддон перед заслонкой (драгоценный антрацитовый блеск на острых гранях) и принималась разжигать огонь. Вот что меня завораживало: она укладывала в огонь куски угля голыми руками. Так же, как снимала с огня примуса кастрюлю с варёной картошкой – просто подняв её за алюминиевые ушки.

– Ба, ты что! Больно же?

– Та не, – отзывалась, насмешливо щурясь. – Они ж у меня деревьянные…


Этими руками каждое утро она бинтовала деду культи ног. Длинные бинты змеились по струганым доскам пола. Сначала разворачивала их, как свиток, потом сворачивала в тугой рулон и затем бинтовала. Почему дед не вскрикивал от прикосновения бабкиных рук – не знаю. Никогда не слышала, чтобы он звал её как-то иначе, чем «Рухэлэ» – что на русский можно бы перевести как «Рахиленька», если б этот перевод нёс в себе хотя бы толику упругой и нежной силы, с какой он произносил её имя. Дед был человеком вспыльчивым, но даже у меня, ребёнка, хватало ума, вернее чутья, понять, что все ссоры затевала она, бабка. Её упрямство и желание всегда настоять на своём стало в семье легендарным. (Если и сегодня, спустя пятьдесят лет, я пытаюсь непременно доказать что-то своему отцу, не отступаясь и приводя всё новые и новые аргументы, я нередко заслуживаю его коронной отрывистой фразы: «Уп-пёртая порода Когановских!»)

Страница 35