Начало времени - стр. 4
Кончился зеленовато-розовый горох, за мутным и цельным окошечком каждой горошины которого, точно мышка в норке, жил, уютно скрючившись, золотисто-палевый жучок. И как он только туда забирался?..
Мать тянула до последнего – по горсти муки, чтоб забелить чугун затирки, полстакана пшена на тот же чугун кондёра. Он был до того жидким, что отец каждый раз угрюмо пошучивал: «Крупинка за крупинкой гонится с дубинкой». С маслобойки Терентия, где отцу иной раз пофартило поработать на подхвате (то у печи огромной жаровни, на которой томилось очищенное подсолнуховое семя, то у винтового пресса, с другими мужиками нажимая на две поврозь торчащие ваги), он приносил кругляки твердокаменной макухи. У меня кровоточили десны от впрессовавшихся в макуху остатков шелухи, но я грыз, грыз до одури макуху, дававшую смутную иллюзию сытости. Но куда хуже была конопляная макуха – она горчила, а нередко я корчился от страшной рези в животе. На всю жизнь потом голод примет облик и чувство этой горчащей конопляной макухи…
Мать и отец все эти дни ступают притихшие и угрюмые. Лишь я еще не представляю себе, что нас ждет голодная зима, что только миновали святки и что еще три месяца до весны, а дома – ни хлеба, ни приварка, ни надежды как-нибудь перебиться. Зато я знаю, как трудно уснуть, когда хочется есть! Крепко-крепко зажмурив глаза, – так, чтоб векам было больно, – я вижу, как из тьмы зыбкой сетью выплывают, светятся то красные, то зеленовато-золотистые, маленькие-маленькие кружочки. Они покачиваются, пляшут, хороводятся, кружат все быстрей и быстрей, не теряя друг друга. Это было давним моим открытием, и никому из взрослых об этом я не рассказывал.
…Я уже было задремал, когда раздался стук в окно. Сорванная ветром с сугроба и брошенная в низкое окно горсть снега не могла бы издать такой звук. Я толкнул отца. Тот заворочался под своим кожухом, поддернул на животе подштанники: от множества заплат отяжелевшие они то и дело сползали.
Ворча и поругиваясь, отец пошел отпирать.
У нас не было чего отнять, и мы не боялись воров. Наоборот, с человеком приходила хоть какая-нибудь надежда. Мать, накинув старую шаль, даже поспешила зажечь лампу.
А вот и гость переступил порог! Большой, весь в снегу, в пальто и башлыке, в сапогах и высоких галошах с пупырышками сзади. Я не привык ни к пальто, ни к хромовым сапогам и галошам, ни к башлыку. Видно, и человек, и вещи из того же, непостижимого для меня мира, который называется – городом. И само слово «город», каким я привык его слышать в устах отца и матери, исполнено было манящей гордой тайны. Шутка ли сказать, что, например, означали для меня одни только эти городские, неимоверно блестящие галоши!