На солнце и в тени - стр. 33
Лестница привела ее к двери. Распахнув ее и шагнув вперед, она оказалась высоко над улицей, без парапета или перил, препятствующих падению. Из-за зрелища, представшего перед ней с крыши театра, необходимость в упражнениях, о которых она думала, сразу отпала. Ибо, когда она увидела, что лежит перед ней, резкое наполнение легких, разделенное на короткий такт и следующий за ним чуть более длинный, завершающий, сопровождалось одним из самых очаровательных звуков, какой только может издать живое существо. Она понятия не имела, что один-единственный вздох окажется настолько великолепен, что сможет превзойти самые ясные ноты величайшего сопрано, равно как совершенство оставшейся внизу группы духовых, укомплектованной лысеющими и не теряющими надежд изгнанниками Нью-Йоркской филармонии.
Она освоила свою роль в одно мгновение, но тем не менее осталась на крыше, удерживаемая временем и местом, потому что, хотя ей было всего двадцать три, она уже очень давно вглядывалась в сердцевину огромных сцен и многоплановых видов так, словно приближалась к концу жизни и как раз в них еще не успела окончательно разобраться.
На длинных улицах в сотнях оттенков серого, в быстрых облаках белого дыма, в полете голубей, которые, трепеща тысячами крыльев, наводили на мысль о повороте венецианских ставен размером с небоскреб, у подножия причалов, где паромы перекатывались над серебряной водой, а их похожие на цилиндры трубы вздымали дым, тянувшийся через белеющую страницу неба, в сплетении улиц, в транспортном потоке, раздельном и борющемся за полную независимость, но всегда двигающемся как стадо, среди звучания слишком разрозненного и сложного, чтобы интерпретировать его иначе, чем копию прибоя, постоянно шипящего на взморьях Лонг-Айленда, и в чуде лиц, которым даже величайшие художники не могут воздать всю полноту справедливости, – во всем этом был город, где уже почти полвека одна эпоха перетекала в другую и невинные формы прошлого, хотя и онемевшие от глубокого пореза войны, были еще живы.
Она так глубоко ощущала открывавшееся ее глазам, что старалась запечатлеть это в памяти до тех пор, пока не сможет все это разгадать, пусть даже этого никогда и не случится. Видеть вещи и томиться по ним, по оттенкам серого, по людям, которые никогда не вернутся, по солнечным дням и по облакам, исчезающим как дым… вот чего ей хотелось.
То, что она видела, не было случайным, не было хаосом, разъяснить который свыше всяких сил, потому что нити красоты и смысла, пронизавшие его, ярко сияли во тьме, высвечивая произведение чего-то большего, чем искусство, произведение, в целостности которого невозможно усомниться. Она это понимала, потому что видела и чувствовала это с младенчества, и от этой веры ее не отвратили бы все войны и страдания в мире, даже ее собственные, которых она пока не видела, но которые, она знала, в конечном счете явятся к ней так же, как ко всем остальным. Все души, она была в этом убеждена, ослепленные, развеянные в воздухе как пыль и мечущиеся вне гравитации, могут тем не менее сориентироваться и подняться к предначертанному свету. Но, несмотря на этот промельк грядущих лет, явленный в видении непрестанных перетасовок, перемен и переходов на улицах внизу – подобных блесткам света на залитой солнцем реке, – ей надо было спуститься обратно в театр, чтобы сыграть свою роль, что она и сделала.