Моя последняя любовь. Философия искушения - стр. 67
– Он не умеет сделать и шагу; но он презирает танцы и говорит, что не хотел им учиться.
– Учтив ли он за столом?
– Бесцеремонен: не желает, чтобы ему переменили тарелку; ест из общего блюда своей собственной ложкой; не умеет сдержать отрыжки; зевает и встает первым, когда ему заблагорассудится. Ничего удивительного: он дурно воспитан.
– Но, несмотря на это, весьма обходителен – так мне кажется. Он чистоплотен?
– Отнюдь нет; но он еще не вполне обзавелся бельем.
– Говорят, он не пьет ни капли.
– Вы шутите; по два раза на дню встает из-за стола пьяным. Но здесь его нельзя не пожалеть: он не умеет пить так, чтобы вино не бросилось ему в голову. Ругается, как гусар, и мы смеемся – но он никогда ни на что не обижается.
– Он умен?
– У него необыкновенная память: всякий день он рассказывает нам новые истории.
– Говорит ли о семье?
– Часто вспоминает мать – он нежно ее любит. Она из рода Дюплесси.
– Но если она еще жива, ей должно быть сейчас лет сто пятьдесят – четырьмя годами более или менее.
– Что за нелепость!
– Именно так, сударыня. Она вышла замуж во времена Марии Медичи.
– Однако ж имя ее значится в метрическом свидетельстве; но вот печать его…
– Известно ли ему, что за герб у него на щите?
– Вы сомневаетесь?
– Думаю, он этого не знает.
Общество поднимается из-за стола. Минутой позже докладывают о приезде принца, он входит, и госпожа Сагредо недолго думая говорит:
– Дорогой принц, Казанова убежден, что вы не знаете своего герба.
Услыхав эти слова, он с усмешкой подступает ко мне, называет трусом и тыльной стороной руки дает мне пощечину, сбивая с моей головы парик. Удивленный, я медленно направляюсь к двери, беру по пути шляпу и трость и, спускаясь по лестнице, слышу, как господин Д.Р. громким голосом велит выкинуть безумца в окно.
Выйдя из дома, я поджидаю его у эспланады, но вижу, как он появляется с черного хода, и бегу по улице в уверенности, что не разминусь с ним. Загнав в угол меж двумя стенами, я начинаю его лупить смертным боем: вырваться оттуда он не может, и ему ничего не остается, как вытащить шпагу – но ему это и в голову не приходит.
Я бросил его, окровавленного, распростертым на земле, пересек окружавшую толпу зевак и отправился в Спилеа, чтобы в кофейном доме разбавить лимонадом без сахара горечь во рту. Не прошло и пяти минут, как вокруг меня столпились все молодые офицеры гарнизона и стали в один голос твердить, что мне нужно было убить его; наконец они мне надоели: я наказал его так, что если он не умер, то не по моей вине; а обнажи он шпагу, я убил бы его.
Получасом позже является адъютант генерала и от имени его превосходительства велит мне отправляться под арест на бастарду. Так зовется главная галера; арестанта здесь заковывают в ножные кандалы, словно каторжника. Я отвечаю, что расслышал его, и он удаляется. Я выхожу из кофейни, но вместо того чтобы направиться к эспланаде, сворачиваю в конце улицы налево и шагаю к берегу моря. Иду с четверть часа и вижу привязанной пустую лодку с веслами; сажусь, отвязываю ее и гребу к большой шестивесельной шлюпке. Достигнув ее, прошу капитана поднять парус и доставить меня на борт виднеющегося вдали большого рыбачьего судна, которое направляется к островку Видо; лодку свою я бросаю. Хорошо заплатив, поднимаюсь на судно и завожу с хозяином торг. Едва ударили мы по рукам, он ставит три паруса, свежий ветер наполняет их, и через два часа, по его словам, мы уже находимся в пятнадцати милях от Корфу.