Море, море - стр. 42
Мы встречаемся редко, но, когда встречаемся, ступаем на почву глубокую и древнюю. Оба мы единственные дети, сыновья братьев-погодков (дядя Авель был чуть моложе моего отца), у которых не было ни других братьев, ни сестер. Мы нечасто предаемся воспоминаниям, однако воспоминания детства у нас общие, делиться ими нам больше не с кем. Некоторые люди, даже если их ценишь, навсегда остаются зловещими свидетелями прошлого. Для меня такой свидетель – Джеймс. Неясно даже, симпатизируем ли мы друг другу. Узнай я сегодня, что Джеймс умер, я бы, возможно, счел эту новость приятной, но что это доказывает? Cousinage, dangereux voisinage[11] для нас имело совсем особое значение. Я заметил, что употребил прошедшее время; и правда, как подумаешь, в большой мере все это теперь дело прошлого, плохо только, что до глубин нашего сознания представление о времени вообще не доходит. С годами мне все легче становится не усматривать в образе Джеймса ничего опасного. Как-то раз один мой друг (это был Уилфрид), встретившись с ним у меня, сказал: «Похоже, твой кузен – человек во всем изверившийся». Я словно прозрел, и у меня сразу отлегло от сердца.
В детстве я никак не мог решить, кто из нас настоящий, Джеймс или я. Почему-то было ясно, что оба мы не можем быть настоящими, один из нас должен жить в реальном мире, а другой – в мире теней. Джеймс всегда был до противности неуязвим. Что ж, так пошло с самого начала. Как я уже говорил, мне рано открылось (путем того психологического осмоса, к которому так склонны дети), что дядя Авель женился более «выгодно», чем мой отец, и что в таинственной, но непреложной житейской иерархии семейство Авеля Эрроуби занимает место выше семейства Адама Эрроуби. Моя мать ощущала это различие очень остро и в глубине своей религиозной души наверняка старалась не придавать ему значения. (Говоря о тете Эстелле, она как-то по-особенному выделяла слова «богатая наследница».) Отец, я уверен, действительно не придавал бы этому значения, если бы не я. Помню, он как-то сказал таким странным, чуть ли не виноватым тоном: «Очень мне жаль, что я не могу подарить тебе такого пони, как у Джеймса…» В ту минуту я любил его так неистово и в то же время чувствовал (сколько мне тогда было, десять лет, двенадцать?), что не способен выразить мою любовь, что он, может быть, и не знает про нее и не догадывается. Знал он или нет?
По части материальных благ жизнь наших семей, безусловно, сложилась неодинаково. Джеймс был гордым обладателем вышеупомянутого пони, а затем и еще целого ряда лошадей, и весь уклад его жизни выражался для меня в словах «собственные лошади». И сколько же мучений я претерпел от этих проклятых лошадей! Когда я бывал в Рамсденсе, Джеймс иногда предлагал мне прокатиться, а дядя Авель (тоже заядлый наездник) готов был поучить меня верховой езде. Но как ни страстно я об этом мечтал, я всегда отказывался – из гордости, с деланым равнодушием; и по сей день я ни разу не садился на лошадь. Более важным предметом зависти, если и не столь жгучей, были путешествия на континент. Дядя Авель ездил с женой и сыном за границу почти на каждые каникулы. Они объездили всю Европу. (У нас, конечно, машины не было.) Они побывали в Америке у родных тети Эстеллы, о которых я нарочно не расспрашивал. Я не выезжал из Англии до поездки в Париж с Клемент после войны. Я завидовал не только их лошадям и машинам, но их предприимчивости. Дядя Авель был выдумщик, искатель приключений, изобретатель, даже гедонист – не то что мой милый, добрый отец. Дядя и тетя ни разу не брали меня с собой в свои сказочные путешествия. Лишь много позже мне пришло в голову – и эта мысль вонзилась мне в мозг как заноза (кажется, она до сих пор где-то там сидит), – что они не приглашали меня, потому что этого не хотел Джеймс!