Размер шрифта
-
+

Мирное время-21. Премия им. Ф. М. Достоевского - стр. 32

– Дыши воздухом. Свидетель сюда, свидетель туда. Мало ли что тебе говорят следаки. Это их работа, тебя испугать и запутать. Выпишем тебе адвокатшу, и пусть те свидетели парятся. А ты дыши, пока с нами тут обвыкайся. С русскими. Всякой твари по паре, а нас – пятерня. Вот так.

Он вновь бросил внимательный взгляд на новенького.

– Гони дурные мысли. Шея не для петли, шея – для головы.

Сказал – и пошел, уже не оглядываясь на Стояна, а завязав новый разговор с долговязым Михелем, сразу выступившим из-за спины вперед.

***

Прошли три дня, и Стояну самому временами начало казаться, что он пообвыкся в шестом корпусе. Но Григорис и Михель этому не очень верили – мешки под глазами не рассосались, а красные, как у горького пьяницы, белки, выдавали бессонницу, если не ночные слезы. Ночами в самом деле было тяжко. Первачка атаковал гудящий рой мыслей – о судье, который посмотрит на него и сразу определит, что он – не бандит, не убийца. Об амнистии, в конце концов, пусть Григорис утверждает, что в Германии не бывает амнистий. И особенно о ноже, про который он вроде бы знает, что не было с ним ножа, но все-таки точно не помнит, и не помнит, хоть убей не помнит, не помнит, не помнит, что же было после удара в нос. Был нож или не был? Был или не был? После этого он вспоминал о будущем. Когда к нему придет адвокат? Что скажет, чем успокоит или огорошит? Вышел ли из комы тот, который хватал за грудки? Тот, чей близкий оскал, бешено злой оскал, такой близкий, что зубы вот-вот отпечатаются на твоем лбу, ты никогда не забудешь – дай бог, чтобы выжил, выжил, очнулся, признался, что кто-то другой воткнул ему в горло острие… Это видение, мечта, надежда уже не оставляла его до рассвета. И только когда первый свет попадал в камеру сквозь окно, Стояну удавалось поймать короткий, до скорой побудки, сон.

Утром, до прогулки, он работал над собой, бодрился, убеждал себя, что его беда – временная, что его ждет Иринка, да и умения строить дома тюрьма отобрать у него не сможет. Он вспоминал построенные им дома, начиная от первого, еще в деревне, когда он подручным был у деда. Это средство помогало, так что с полудня до вечера Стояну удавалось держаться огурцом, ни о чем таком не думать – ни о ноже, ни о том, который в коме. Он вслушивался в чужую речь охранников, надеясь научиться понимать важные слова, которые помогут ему выжить тут. На прогулках он так и держался русских, но и их разговоры понимал не окончательно, и не одни разговоры, но их самих. Особенно один молодой «русский» его смущал – называли его Сашком. Сашок был типичный «русак», как в Германии прозвали вот таких молодых люмпенов из семей переселенцев, перебравшихся из Казахстана – пониже Стояна, коренастый, в коротких, по щиколотки, но расклешенных брюках, в высоких гетрах и огромных тяжелых черных ботинках на рифленой подошве, с тупыми носками. В таком виде он мог бы вызывать улыбку, если бы не широченные, низко опущенные плечи, длинные руки неандертальца, раскачивающиеся едва не над самой землей и оканчивающиеся пудовыми, всегда сжатыми кулаками, низкий лоб и крохотная, неровной формы налысо бритая голова, украшенная многочисленными шрамами на черепе, что секли его под разными углами. И, наконец, глубоко утопленные глазницы под безбровыми дугами, а там, в глубине – крохотные настороженные глазки. Сашок не вставал в тюремном дворе среди русских, а устраивался чуть сбоку и, косясь исподлобья, молча следил за историями других, за их байками, в какой тюрьме лучше, в Зигбурге или в Ремагене, и только когда доходило до политики, до русской операции в Сирии, как раз на днях внезапно объявленной, он наклонял голову в сторону говоривших, его подбородок приподнимался и иногда он даже вставлял свою реплику. Впрочем, его интерес выражался поперек общей темы. Он мог резко просесть в коленях, дернуть головой, выкинуть перед собой кулак и выдать такую вот фразу:

Страница 32