Mater Studiorum - стр. 19
Понял он, что нелегко будет войти ему в свои роли, которые он выбрал сам, но, как он полагал, его туда втолкнула и чужая режиссура, которой явилась судьба. Роли учителя и ученика, при том что обе он должен был изучать и исполнять прилежно, не забывая и о своей отчасти режиссерской участи, потому что все надо было направлять, координировать, а иногда прощать себе небольшие и даже грубые промахи. Пока он не мог понять своего состояния, но именно непонимание влекло его и все глубже затягивало.
5
Новый день пришел, и за ним еще один, и он чувствовал, что втягивается в странную студенческую среду, словно и не желая того. Великовозрастный, он чувствовал себя совершенно зеленым рядом с молодыми студентами, изощренными в литературных и других гуманитарных предметах. К тому же он остерегался повторять свой опыт выступления после первой лекции, когда его могли узнать. А он хотел проделать чистый опыт, пройти путь студента так же, как все остальные, не давая себе никаких поблажек и не разрушая опыт разоблачением. Поэтому он позволял себе только очень дозированные реплики. На семинарском занятии по литературе он выступил кратко – буквально несколькими словами. Опять как-то так получилось, что женская тема всплыла со всей ее неизбежностью – вернее, он понимал, что усваивает из окружающего только то, что соотносится с его лекционными планами и записками, с тем, что он хотел сказать и так толком не сказал на первой лекции. Пребывая в некоторой прострации на семинаре, уподобившись, наверное, своему сотоварищу, он вдруг уловил, что разбирают три драмы аристофановы, посвященные тому как раз, о чем он размышлял. Расслышал он лишь, что произнесли их названия: «Лисистрата», «Женщины на празднестве» и «Законодательницы, или Екклесиасусы» и почему-то спросил:
– А почему не «Осы», «Лягушки» и «Птицы»?
Вопрос его, явно невпопад, вызвал такой же вымученный, словно бы подневольный, смех, – ясно было, что он вовсе не собирался обидеть женщин, которые и так довольно были обсмеяны в комедиях, а задал странный вопрос, потому что словно бы только проснулся. Однако он наказал себе как можно больше молчать.
Робко он пытался осваивать начала некоторых языков. Филологические разборы давались ему легче, но он не понимал еще, как надо перестроить все свое сознание на иной лад. Погружался он в ту науку, о которой и думать забыл, но которой вожделел непрерывно – ту латынь, древнегреческий и церковнославянский. Также он записался дополнительно на изучение иврита, китайского и санскрита, но понял, что вряд ли осилит все это, поэтому постепенно оставил себе в качестве дополнительного предмета, да и то эпизодического, лишь китайский. Может быть, потому лишь, что надо было вначале записывать части иероглифов на бумаге в клеточку, и эти повторяющиеся крюки и откидные напомнили прописи в тетрадях для чистописания первоклассника. Радостно бросился он заучивать снова то, что давно повыветрилось за его прошедшее время. Твердил он: «Vigilandum est semper» – «Надо быть бдительным всегда», а шептал «… вигилий городских», приплетая сюда зачем-то еще и имя Вергилия и напрягая память и всю ассоциативную сеть – мерещилась ему на веленевой бумаге какая-то искусственная фамилия, произошедшая от этого слова. Дальше – больше, – вторгался он в позабытый «Ерундий» (как он произносил про себя), шепча «Oscul non iterum repetenda» – «Поцелуи, которые еще раз не повторятся».