Размер шрифта
-
+

Маруся отравилась. Секс и смерть в 1920-е. Антология - стр. 99

– Зачем вы стараетесь быть дурной? Вот сейчас, разговаривая с вами, я говорил с прежней Таней, с той Таней, образ которой я целомудренно носил в своей душе пять лет…

Дальше я ничего не поняла, что говорил Петр, так как во всем моем существе творилось что-то ужасное, непостижимое для меня: я то слышала бурные толчки сердца, то остро-пряные запахи весны – это, наверно, в те минуты, когда он говорил мне о любви, – то совершенно теряла смысл своего существования, стремительно летела в какую-то муть, в какое-то небытие, то падала во что-то реально-липкое, отвратное и барахталась в нем неприкаянной и всем чужой. Сколько была я минут, часов в таком состоянии, я хорошо не помню, но я помню только одно, что Петр давно уже молчал и робко ждал, что я ему скажу, а я все смотрела на него широко открытыми, безумными глазами и ничего не отвечала. Я поднялась только тогда, когда он отошел от стола и пошел к вешалке брать пальто, – вылезла из-за стола и, подергиваясь фальшиво туловищем и бедрами, пошла за ним и неприятно, с сипотой в голосе засмеялась.

– Уходите?

Он растерянно, виновато посмотрел на меня. От его взгляда мне невыносимо стало больно, и я, чтобы заглушить эту боль, взяла папироску, закурила и покрыла лицо и всю голову мутно-белой и курчавой пеленой дыма.

– Так вы меня любите?

Он тяжело поднял голову, закашлялся от дыма, а когда откашлялся, все так же виновато взглянул в мои глаза и виновато проговорил:

– Простите, я не курю, – а через две-три минуты добавил: – Да, я люблю прежнюю Таню.

Надел пальто и бесшумно вышел из комнаты, и я слышала, как его шаги все дальше и дальше удалялись, стуча по изразцовым плиткам коридора. Я судорожно сжалась, потом, не помня себя, вылетела в коридор и крикнула:

– Петр! Петр!

Он дернулся, как-то машинально, на ходу повернулся ко мне, остановился. А я, все так же не помня себя, придушенно кричала:

– Приходи. Я буду ждать… Я тебе все расскажу, все.

А когда он ушел, я вошла в комнату и завертелась в ней. Мне так было весело и хорошо, а главное, я остро почувствовала запах весны и цветов, в этот день дома, мостовые, люди были не омерзительно серы, как до этого, а были благоуханны, цвели первым весенним подснежником. От несказанной радости, от благоухания необыкновенной весны, нахлынувшей на меня, я упала на кровать и захлебнулась счастливыми слезами…

А когда я подняла голову, в комнату смотрела сочная, как антоновское яблоко, луна, и была она с правой стороны, как тогда – в селе.

Глава восьмая

Размышление девятое[1]

В ожидании ребят и девиц я лежала на диване, от нечего делать просматривала письма – я не люблю читать письма, а еще больше отвечать на письма. Я прочла письмо отца. Он писал, что живет хорошо, сытно и поясница у него больше не болит, только сильно скучает о дочери, которая его позабыла и не хочет старика повидать… Его письмо я не дочитала, так как перед моими глазами встал большой мужик с козлиной рыжей бородой, со звериной походкой, глядя на него, я вспомнила большую рыжую лягушку, и мне стало мучительно неприятно, так что я выронила из рук письмо, и оно шумно соскользнуло с дивана на пол и, как бабочка, распласталось на нем. «У него больше не болит поясница», – прошептала я громко и прислушалась к своему голосу. Да, у него не болит поясница, он чувствует себя хорошо, совершенно свободно запускает свои ядовитые корни в жирный чернозем, живет в своем гнезде только так, как ему самому хочется. Разве не характерно отец сказал Петру: «как по-старому». Судя по понятиям отца – а он травленый волк, – осталось недалеко и только «чуть-чуть». И вот это «чуть-чуть» мы не должны перешагнуть, а должны оттолкнуться от него к Октябрю, и мы, кажется, оттолкнулись: об этом свидетельствуют XIV съезд партии и вышедшая книга «Политика партии в деревне». Но, несмотря на то что съезд партии правильно наметил на целое десятилетие линию работы в деревне, мне все-таки жутко от деревни, жутко от отца, жутко от этой маленькой фразы, произнесенной так равнодушно и многозначительно отцом, что жизнь теперь «как по-старому». Размышляя об этом, я вспомнила рассказ одного хорошего товарища, бывшего слушателя Коммунистической Академии, а теперь секретаря Т. Губкова. Вот что он рассказал: «Послали меня в город Т. за две недели до съезда партии. Приехал я спокойно и тихо, и меня никто, кроме членов бюро губкома, не знал до самой конференции. В этот период никто на меня не обращал внимания, несмотря на то что я очень интересовался городом, его таинственной тишиной, шелудивыми собаками, которые свободно бегали по улицам, советскими чиновниками, которые ровно, как говорят, минута в минуту в десять часов утра высыпали на улицу и, держа за ручки на некотором расстоянии от себя изящные портфели и помахивая ими, важной поступью с достоинством власти и чванства на чопорных лицах торопились в губсовнархозы, губземотделы, в губпросветы, в губкомотделы. Советские чиновники, встречаясь со мной, не замечали меня, проходили мимо все так же чопорно и важно, как мимо городского обывателя, который в страхе шарахался в сторону, почтительно раскланивался в спины и, не получив взаимного от них ответа на подобострастный поклон, вприпрыжку торопился за своими патронами. То же самое происходило и в четыре часа дня, когда кончался трудовой день и чиновники, натрудившись в кабинетах, возвращались домой, в лоно откормленных жен, солидных и степенных тещ, хорошо знающих цену жизни и прелесть семейной кухни, гостиной, высоко взбитых подушек и перин…

Страница 99