Любовь к трем цукербринам - стр. 14
Творог и итальянское оливковое масло (не вполне оливковое и не очень итальянское – итальянской на сто процентов была только мафия, подогнавшая из Туниса левый танкер с канолой[2]) проделали такой мучительный и не всегда гигиеничный путь к моей тарелке, что я не знал, как буду их есть дальше. А чай… Нет, лучше бы я не видел, кто и как сгребает его в кучи.
В общем, выглядело это так, словно мир перестал меня стесняться – и показал мне свой срам. Даже не срам, а все свои бесчисленные срамы: разложил перед моим лицом тот самый многочлен, который так ужасал, помнится, заинтересовавшихся математикой красных кавалеристов. Но с ними это происходило в анекдоте, а со мной – в реальности. Мало того, многочлен бил меня своими отростками со всех сторон, стоило мне лишь чуть-чуть потерять бдительность.
Ясновидение было адом. Следовало сдаваться.
Я догадывался, что пути назад не будет. Последние секунды перед моим прыжком в неизвестное были по-настоящему страшными – они походили на ступени, по которым я поднимался на эшафот. Как любого смертника, меня тянуло оглянуться – и последним приветом из покидаемого мною мира, помню, оказался лежащий на углу стола айпэд. Пропитанный такой американо-китайской потогонной безысходностью, что я даже как-то перестал переживать за себя лично.
И я шагнул прямо в точку невозврата: отбросил свой невидимый щит и позволил миру заполнить меня целиком, со всех сторон и сразу.
Пророк
Поэты тоже обладают подобием всезнания и ясновидения. Но они не смотрят на мир из окна своей башни, а валяются на поэтической кушетке, глядя в потолок, куда падают отблески столь милых им закатов. По этой причине они отражают происходящее за окном очень своеобразно. Они в курсе, что по небу плывут тучи, но их форму и направление движения представляют не вполне.
И тем не менее.
У Пушкина есть стихотворение «Пророк».
В детстве, надо сказать, я не относился к этому произведению серьезно, поскольку оно присутствовало в школьной программе – куда входит, как всем известно, только рыбий жир, полезный, но совершенно невкусный. Но с этим стихотворением у меня была отчетливая кармическая связь.
В восьмом классе, цитируя его в сочинении, я написал «игорный ангелов полет», вместо «и горний». Учительница литературы, зачитав это место хохочущему классу, язвительно заметила, что сочинение было не по Достоевскому, а по Пушкину – но вряд ли многие поняли ее сарказм.
А я, принеся домой двойку с минусом, выслушал от мамы утешительную историю из ее собственного детства, когда за пушкиниану вообще можно было уехать на лесоповал, и надолго: мамин одноклассник, еврейский мальчик Миша, декламируя это стихотворение на школьном утреннике, оговорился и произнес «шестиконечный серафим на перепутье мне явился» – вместо «и шестикрылый». После чего беднягу месяц таскали по райкомам и горкомам комсомола, с фрейдистской проницательностью прозревая в рыжеволосом отличнике будущего рефьюзника и сиониста. Что, возможно, и сделало Мишу здоровым антисоветчиком, победоносным эмигрантом – и, в конечном счете, обгоревшим трупом в танке.