Критика цинического разума - стр. 101
Так оно и происходит с тех пор: «ангажированный» просветитель ломится в двери, которые, конечно, не распахнуты настежь, но и не заперты так, чтобы в них ломиться. Может даже статься, что циник больше искушен в моральной стороне дела, чем ангажированный просветитель. Рефлексия заставляет современную просветительскую сатиру, начиная с Эриха Кёстнера, «брать на полтона ниже», она подает себя публике меланхолично-кокетливо, если у нее вообще возникает желание выступать публично. Сегодняшние профессиональные шутники являются всем, чем угодно, только не ангажированными людьми, и они могут иметь коммерческий успех потому, что смех дорожает, подобно редкому товару, поскольку всякая галиматья гораздо больше отвечает духу времени, чем «добрая старая» злая сатира; последние рыцари критики идеологии – это те, кто вдохновенно мелет чушь, как, например, Отто, у которого обнаруживается мало социологии, зато в изобилии находчивого зубоскальства.
В наших воспоминаниях мы находим, наряду с «ангажированностью», еще одно относительно недавнее геологическое напластование, сливающееся с ней воедино, – довольно свежий опыт студенческого движения со всеми его взлетами и падениями, мужеством и депрессией. Это самое позднее отложение в истории политической витальности являет собой дополнительный покров, за которым таится старое чувство, что с этим миром должно было что-то произойти. Разложение студенческого движения должно заинтересовать нас по той причине, что оно являет собой сложную метаморфозу – переход от надежды к реализму, от бунта – к умной меланхолии, от великого политического «нет» – к тысячам мелких субполитических «да», от радикализма политики – к центристскому курсу интеллигентского существования. Я полагаю, не стоит говорить о конце Просвещения только потому, что закончился шумный и скандальный спектакль. Если сегодня столь многие разочарованные просветители предались хандре, то это означает всего лишь, что они извергают из себя в плевательницу публичности всю ту злость и скорбь, которые помешали бы им заниматься Просвещением и дальше. Только мужественные люди могут почувствовать, что мужество оставило их; только просветители могут заметить, что наступила тьма; только моралисты могут быть деморализованы. Одним словом, списывать нас еще рано. Лирическая строчка Леонарда Коэна могла бы стать боевой песнью Просвещения, голос которого сделался заметно тише: «Well, never mind: we are ugly, but we have the music»[67] (Chelsea Hotel № 2).
В таком сумеречном состоянии – когда двери приотворены, тайны исчезли, а маски наполовину сняты и, несмотря на все это, ощущение недовольства ничуть не ослабевает – немецкая просветительская интеллигенция оказывается не в первый раз. В историческом разделе этой книги я намерен описать «Веймарский симптом» как ближайшее к нам по времени зеркало эпохи, в котором мы можем увидеть себя. Уже в Веймарской республике продвинутая интеллигенция достигла той стадии рефлексии, на которой критика идеологии превратилась в одну из возможных общественных игр, в которой каждый мог заглянуть под маску каждого другого ее участника. На этой стадии развития возникает уже опыт «тотального подозрения в идеологизиро-ванности», о котором позднее, после Второй мировой войны, говорилось так много, а так много говорилось потому, что было большое желание увильнуть от серьезной игры этой критики.