Размер шрифта
-
+

Ключ к полям - стр. 27

Но война длилась. Врагу наперекор я приручил математику – достаточно для того, чтобы поступить по окончании школы на примат, где потихоньку тянул свою тоскливую лямку, время от времени срываясь на рассказы, которые, за редким исключением, уничтожал на следующий же день.

Второе (после слов), что изводило меня мутными бессонными ночами, – моя во все боки выпирающая банальность, моя монолитная, тюленеподобная ординарность. Федор Михайлович был прав: нет ничего обиднее обыкновенности. Вам простят грубость и наглость, но попробуйте только назвать кого-нибудь обыкновенным – и пощады не ждите. Все мы уникальны, и все мы знаем, что это грубая ложь.

Пятилетняя муштра интегральными уравнениями не выточила из меня мало-мальски способного математика, не говоря уж о программисте, я был белобрысый, сутулый, меня никогда не тошнило крольчатами между вторым и третьим этажами. В общем, я чувствовал, что усыхаю, что творенье не годится никуда. Вот тогда-то я и совершил самую большую глупость в своей жизни – написал роман.

Было лето, зеленые тени плескались в моей темной комнате, веселые кошмары сессии истаяли вместе с тополиным пухом, и делать было решительно нечего. Медовая жара, пустые летние улочки и сладкое чувство свободы, как три разноцветных шарика мороженого в хрустящем вафельном стаканчике, подстегнули воображение и развязали мой аскетически настроенный язык. Конечно, я помнил о словах. Кровавая война громыхала в пепельной дали, ящик письменного стола полнился обрубками рассказов, отнятыми конечностями повестей и зубным протезом одной пьесы, а сепаратный мир, заключаемый разумом для написания тщедушных рефератов и докладов в обход совести, погоды не делал. Бабушка на полтора месяца уехала к старинной подружке в Чернигов. Полине я не звонил с того дождливого майского вечера, когда мы сидели у меня в комнате, беспомощно молчали, и каждый понимал, что все это скучно, гнусно и никому из нас не нужно.

Одинокая квартирка, ночная лампа под зеленым абажуром, книги, письменный стол и ничего, никого вокруг – сладкая греза писателя, золотой век души. У меня все это было. Острые предметы, вроде вопросов о таланте и праве выпускать свои письмена в мир, я обернул в плотную бумагу, обмотал бечевкой и до поры до времени забросил подальше на антресоли. Я уже говорил и повторю еще раз: я обыкновенный, слабый человек (ну, или уточка), и прежде, чем клеймить позором упрямого самоубийцу, проверьте, все ли окна у вас зарешечены.

А дальше рассказывать, собственно, и нечего. Слова выиграли, я проиграл. Очень просто, очень предсказуемо. Книга моя была знаменита, я был мертв. Бабушка тоже умерла, двух дней не дожив до моего триумфа, но это не касается даже Дэвида Копперфильда. Кое-как защитив магистерскую, я окопался в своей квартире и затих. То есть, затих я не сразу: сначала необходимо было уничтожить все, что могло снова затащить меня в мир слов: книги, газеты, календари, прайс-листы с велотренажерами и складными швабрами, школьные тетради, Полькины глянцевые журнальчики («какой ты цветок?», «кто ты в мире животных?»,«10 способов его соблазнить», «клубничный торт и клубничная маска – два в одном», «летний макияж, новые тенденции») и ее же довольно потрепанный, карандашом исписанный «Алхимик» (его я искромсал с особым удовольствием). Свой гладкий, бисквитом пахнущий романчик я сладострастно разорвал, растоптал, в муку размолол и развеял по ветру, остальные книги были милосердно преданы огню за гаражами неподалеку от дома. Затем я запер двери, задернул шторы, утер пену у рта и провалился в темное и студенистое небытие.

Страница 27