Размер шрифта
-
+

Ключ к полям - стр. 26

Я, может быть, кажусь вам маленьким толстокожим монстром – это ничего, это бывает, когда люди говорят правду. И раз уж я начал эту автоисповедь, то, следуя милой традиции мемуаристов, выложу все до последнего комка грязи, не стесняясь даже собственной подловатой покорности, с которой принимал севастопольские вспомоществования.

Да, я ненавидел отца, не любил матери и боготворил бабушку. Да, я был скорее удивлен, чем расстроен, когда настырная соседка притащила меня на грязный пляж, где у ног возбужденной толпы (ее первые и последние зрители), с камешком в ногах и водорослями вместо маргариток, лежала смутно знакомая груда тряпья. Какой-то дурак успел закрыть ей лицо ее же собственной, лавандовой в белый цветочек ночной сорочкой, и все они – дети, старики, приблудные собаки – молча пялились на ее голое, мягкое, бледно-голубое тело. И если я ревел и кусался, пока меня не оттащили подальше двое удивленных и пьяненьких мужичков, то отнюдь не от горя и прочей общепринятой дребедени, а от горячей и густой, как смола, злобы и невыносимого стыда. Поправить сорочку мне так и не дали, и это прозрачное, с лавандовым чехлом на голове тело преследовало меня с мстительной настойчивостью Гамлета-отца, пока мы не переехали под зеленый, исцеляющий абажур бабушкиной квартиры.

Прекрасно помню последний день в старом доме: август, жара, чемоданы собраны, мебель в белых чехлах, ставни закрыты, пауки потирают ладошки в предвкушении предстоящего праздника. Принято говорить о первых, небесно-кучерявых воспоминаниях детства (погремушки, сладкое молоко, снег за окном, колыбель качается, etc.), у меня есть только последнее – пока бабушка за воротами распоряжается погрузкой нашего нехитрого багажа, я бегу за дом, дергаю ставни в родительскую комнату и, подобрав камень повнушительнее, швыряю его в ненавистное окно. Звон стекла – самый радостный звук в мире. Орут воробьи, взвивается соседский Тузик-Каштанка, сосед с ложкой и початой луковицей выскакивает во двор, но поздно, поздно, бабушка зовет из-за калитки, такси трогается, пыль, коты на крышах, занавес.

Ах да, и последнее на эту метафизическую тему: никаких кошек я не убивал, и уж тем более не развешивал их гирляндами на соседских заборах (они бы мне этого не спустили – ни соседи, ни кошки).

Бабушкина двухкомнатная квартира была забита зеркалами и книгами, и если первое меня скорее смущало, то второе стало смыслом существования. Меня перевели в новую школу, местная детвора с любопытством поглядывала на вновь прибывшего, во дворе играли в казаки-разбойники, гоняли мяч, но мое сознание давно уже не улавливало таинственных волн детства. Я с остервенением набросился на книги, как маленький жестокий книжный червь. Поначалу это было просто упрямство, подгоняемое честолюбивой затеей командовать словом, то есть тем, что – глубокий вздох, разбег и полет, – а значит, недоступно бескрылому человеку по определению. Глотая книжку за книжкой, я чувствовал только глухую злобу и беспомощность. Но со временем, по шажочку, когда крошки с барского стола накопились в таком количестве, что я мог уже ощутить вкус румяной горбушки, в разрывах ненависти и обиды стали мелькать уважение и непонятная радость.

Страница 26