Клад - стр. 1
Константин Алексеевич высморкался в засохший носовой платок, кашлянул в него же и сурово уставился на Глеба своими круглыми пыльными стеклами:
– Ну?
– Привести к общему знаменателю, – хмуро вымолвил Глеб, ни то утверждая, ни то вопрошая.
– Так приводи!
Глеб коснулся мелом доски, замешкался. В голове роились смутные воспоминания.
– Что, все? Опять авария в мозгу? – зло каркнул учитель.
– Тут умножаем…
– На сколько?
– М-м да, тут… пять и…
– И?
– С-семь?
– Шесть! Пять и шесть дают тридцать! Множь!
Таблицу умножения Глеб, слава богу, знал неплохо.
– Та-ак… Куда?! А числитель?
Глеб вздрогнул. Он знал, что числитель стоит вверху, но что с ним делать решить не мог.
– Числитель кто за тебя перемножать будет?
– Ой да…
– То же самое, дурень! На те же самые цифры множь! Шесть и пять!
Экзекуция близилась к завершению. Точнее Глебу так казалось.
– Вот, готово.
– Не готово! Сокращать дроби Пушкин будет?
Глеб шумно выдохнул, как паровоз перед отправлением и безнадежно уставился в уравнение.
Прошло пять мучительных минут, прежде чем Константин Алексеевич, не выдержав, плюнул на тряпку, стер с доски каракули Глеба и, раздраженно стуча мелом, начиркал правильный ответ.
– Баран безрогий!
– Чего-о? – в свою очередь не выдержал Глеб.
– Того!
Глеб стиснул зубы, сверкнул на учителя взглядом и, оскорбленно сопя, двинулся к своей парте.
– Чего сопишь-то? Я ж тебе добра желаю! – вдруг как бы смягчившись, лицемерно-снисходительно проговорил учитель, когда Глеб, складывал вещи в мешок.
Это было продолжение издевки.
– Люблю я тебя! Вот бывает, проснусь посреди ночи и думаю, думаю, что тебя, индюка, в жизни ждет. Ведь ничего же хорошего не ждет! Лошадь, бочка и черпак – трудовые подвиги ассенизатора. И грустно мне становится-я…
Еще год назад Глеб бы жестко ответил, что не нуждается в поучениях и жалости, что в гробу он слыхал эти нотации, и вообще в летном училище, куда он скоро поступит, математика стоит даже не на первом месте. Но теперь он стал гораздо мудрее. И гораздо лучше знал Константина Алексеевича с его любовью выкручивать уши.
К. А. Щепов (или, как его с давних пор окрестили школьные остряки, Кощей) был худшим учителем в школе. Заскорузлый, сутулый, перекошенный, обсыпанный меловой пылью, в кривых очках и с вечно всклокоченными волосами. Когда однажды в газете Глеб увидел фото предателя Власова, то сперва решил, что это Кощей в военной форме.
Сказать, что Кощей был злым или противным – значит, не сказать ничего. Кощей был разным. До мурашек разным, но всегда плохим. Иногда он вел себя презрительно и холодно, глядел на ребят сквозь свои линзы, как римский император на рабов. В другие дни становился ехидным и мелочным, постоянно кривился в усмешках, гадко подтрунивал. Порой приходил сонный и хмурый, преподавал через силу заплетающимся языком. А в иной день являлся веселый и энергичный, всех подбадривал, потирал руки и от всей души славил правительство и армию. В такие дни Глебу при нем становилось особенно тошно.
"Раз ты негодяй, так уж и оставайся им всегда! Чего комедию ломать?"
Еще дичее было то, что при всем при этом Кощей с удовольствием играл Деда Мороза каждый Новый год. Приходил в актовый зал в подвязанной бороде и длинном буром тулупе, громогласно говорил нараспев, водил хоровод.
Как-то хорошистка Соня Левченко, над которой Кощей день назад нехорошо посмеялся, не выдержала и выдала ему сквозь слезы:
– Вы, Константин Алексеевич, хам лицемерский! За таких как вы мой брат на фронте кровь проливает! А вы больным прикинулись, чтобы на войну не идти!
Все ждали, что он ее сейчас за косы оттаскает и к директору поведет, а Кощей как-то грустно потупил взгляд и, будто в полусне говоря сам с собой, промолвил:
– Есть такое… И хам, и гордец, и скряга, и до женского полу охотник… Но не трус я, не-ет! Я в гражданскую кровь пролил! У меня осколки в легких!
Покашлял для виду и влепил Соньке "неуд".
"Может, у него с головой плохо? Бабушка не зря таких окаянными обзывала", – думал Глеб, проходя через зал, мимо высокой драненькой елки с картонной звездой.