Размер шрифта
-
+

Из Африки - стр. 28

– Ты говоришь, что он назвал себя «Никто». Как это будет на его языке?

– «Оутис». На его языке это означает «Никто».

– Тебе обязательно писать о том же? – спросил он.

– Нет, – ответила я, – писать можно о чем угодно. Я могла бы написать о тебе.

Каманте, до этого разговаривавший со мной совершенно откровенно, опять замкнулся; оглядев себя, он тихо спросил, о какой его части я стану писать.

– О том времени, когда ты болел и бродил с козами по саванне. О чем ты тогда думал?

Он оглядел комнату, помолчал и ответил неопределенно:

– Sijui (не знаю).

– Тебе было страшно?

После паузы, он твердо сказал:

– Да. Все мальчики иногда боятся в саванне.

– Чего они боятся?

Каманте долго молчал, потом поднял на меня глаза и со значением ответил:

– Оутиса. Мальчики боятся в саванне Оутиса.

Через несколько дней я слышала, как Каманте втолковывал другим слугам, что в Европе книгу, которую я пишу, могли бы склеить, но что сделать ее такой же твердой, как «Одиссея», снова извлеченная по этому случаю на свет, страшно дорого. Лично ему глубоко сомнительно, что ее смогут сделать такой же синей.

У Каманте был еще один, совершенно особый талант, пригодившийся ему у меня в доме. Я убеждена, что он умел плакать по желанию.

Когда я по-настоящему сердилась на него и отчитывала, он сначала стоял передо мной навытяжку, глядя мне прямо в лицо с той глубокой скорбью, которую иногда умеют изображать африканцы. Потом его глаза набухали и наполнялись горючими слезами, которые одна за другой начинали сползать по щекам. Я знала, что это крокодиловы слезы чистой воды, и будь на его месте кто-то другой, бровью не повела бы, но Каманте был особенным экземпляром. По такому случаю его плоское деревянное лицо принимало выражение, свидетельствующее о полном уходе в себя и неизбывном одиночестве, от которого он страдал столько лет.

Такие же тяжкие слезы он проливал, должно быть, в детстве, когда пас на равнине овец. Мне становилось от этих слез не по себе; в их свете прегрешения, за которые я его клеймила, меркли, и я теряла желание их вспоминать. Они полностью меня деморализовывали. Однако я убеждена, что взаимопонимание, существовавшее между нами, помогало Каманте почувствовать, что я не принимаю его слезы за чистую монету. Для него же они были, скорее всего, церемонией, адресованной небесным силам, нежели попыткой ввести меня в заблуждение.

Самого себя он часто называл христианином. Не зная, что он подразумевает под этим определением, я пару раз предпринимала попытки выудить у него его символ веры, однако он отделывался объяснением, что верит в то же, во что и я; раз у меня моя вера не вызывает недоумения, то допрашивать его нет смысла. Я догадывалась, что это не просто уклончивость, а нечто вроде позитивной программы, признания верования. Каманте отдал себя во власть Богу белых людей и, служа таковым, пребывал в готовности выполнить любое повеление, однако не брал на себя обоснование системы, которая могла оказаться не более разумной, чем все прочие системы белых.

Страница 28