Ищи меня в России. Дневник «восточной рабыни» в немецком плену. 1942–1943 - стр. 47
Городские девочки очень воспитанны и очень изнеженны. Они ходят в новеньких туфельках и красуются одна перед другой пышными бантами. На руках у них сидят такие же красивые, как они сами, куклы, с которыми они чинно играют в какие-то благородные игры. Меня они нехотя принимают в свою компанию, да я и сама отчего-то сторонюсь их, хотя у меня тоже есть кукла, которая во много раз лучше и наряднее их кукол. Ее мне купил папа как-то на Рождество. Помню, он поставил передо мною большущую коробку и весело крикнул: «Ну-ка, дочка, открой ее!» Я открыла и тотчас же снова накрыла крышкой: там, в коробке, лежало такое чудо, от которого у меня мелкой рябью застлало глаза… Когда мама извлекла наконец из коробки куклу и поставила ее передо мной, я разглядела ее. Это было что-то необыкновенное: разодетая в голубой шелк с таким же большим голубым бантом в золотистых волосах, кукла хлопала при покачивании ее черными, как вишенки, глазами и, улыбаясь розовыми губками, тоненько говорила: «Ма-ма». Костя и Ваня восторженно смотрели на куклу и уговаривали меня взять ее в руки, а я пятилась в дальний угол и со слезами на глазах упорно качала головой: я просто боялась подойти к такому великолепию.
Мама сердито выговаривала отцу: «С ума сошел! Выбросить такие деньги! Видишь, она и играть-то с нею не сумеет».
Сразу помрачневший папа нехотя отговаривался: «Чего ты ворчишь? Чем наша дочка хуже тех, других? Не она же виновата, что до сих пор не видела ни одной порядочной игрушки. Вот привыкнет – и будет играть».
Но к великому сожалению, я так и не привыкла, так и не сумела полюбить это говорящее чудо. Иногда еще, когда никого не было дома, я изредка вынимала коробку из шкафа и, присев перед нею на корточки, осторожно гладила куклу пальцем по холодным румяным щекам, по белозубому улыбающемуся рту. Шуршащий голубой шелк приятно холодил пальцы и одновременно вызывал в моей неискушенной душе какое-то благоговейное чувство страха. Я бережно поднимала коробку и осторожно ставила ее обратно, в шкаф. Бог с ней, пусть лежит. Действительно, такие деньги выброшены, – и вдруг разобьется!
С Матрешкой, с моей тряпичной, затасканной Матрешкой, было куда интересней. Ее можно было кормить, не боясь, что запачкается ситцевое, вылинявшее от частых постирушек платьице, ее можно было укладывать спать на высоких скамейках, не опасаясь, что она упадет и разобьется, ее можно было просто забросить куда-нибудь и забыть на неделю-другую о ее существовании, пока она снова случайно не попадала на глаза. Она все прощала, моя верная привычная Матрешка. Она одна могла терпеливо выслушивать и мои первые немудреные радости, и мои первые горькие обиды. Она была моим настоящим другом, и я чувствовала, что никогда не решусь променять ее на ту гордую и холодную красавицу, которая в шелке и в кружевах так и оставалась лежать в углу темного, большого шкафа.