Гул - стр. 34
Пожар в голове затих. Комиссар пришёл в себя и понял, что сегодня лето. Июль двадцать первого года. Перед ним плачут бабы и, злобно сжимая в душе кулаки, качается бородатое море. Холодность влилась в Мезенцева. В крови заискрила поморская соль.
– Рядовые! – рявкнул комиссар, и к нему, перестав лыбиться, подлетели Купины. – С приписанным к вам по штату оружием на колокольню марш! – А затем: – Вальтер Рошке!
– Слушаю!
– Баб – налево, мужиков – направо. Красноармейцам оцепить… – он запнулся, не зная, как назвать церковный пятачок двадцать на двадцать метров, – оцепить площадь. Никого не впускать и не выпускать. Ясно?!
Ах как запело от этих слов сердце Вальтера Рошке! Право! Лево! Это же строгие вектора! Это почувствовала и логарифмическая линейка, которая торчала у Рошке вместо позвоночника. Давно он ждал такого приказа, мечтая, что похожим металлическим голосом по новому, социалистическому радио будут зачитывать Гёте. Блеснули кругляши на глазах чекиста. Углядел он в лице комиссара марку лучшей немецкой стали.
– А ну, становись!
Мужики зароптали, но сгрудились мохнатой массой справа от церкви. Было их человек сто, а может, сто пятьдесят. Крестьяне были как на подбор: домовитые, суконные, привыкшие работать с утра до утра – нужно же одевать и кормить с десяток ребятишек. Несмотря на голодный год, по мужикам было видно, что они не голодают. Крестьяне ещё не понимали, зачем их собрали в кучу. А вот бабы пристально смотрели на девку Акульку. Та рыдала над трупом Гришки. Чувствовали женщины, что вскоре им пригодится эта премудрость. Игнатий Коровин, взглянув на небо, истово замолился.
– Попа к крестьяшкам плюсуем? – уточнил Рошке у Мезенцева.
– Слагайте.
Коровина втолкнули в гомонящую кучу мужиков, где он тут же перестал трястись. Одному в рай идти страшно – могут и не пропустить, а гуртом точно примут. Те, кто посмышлёней, подходили к батюшке поцеловать крест. Игнатий почувствовал неведомо откуда взявшуюся силушку. То ли сошла она с неба, запнувшись о крест на куполе, то ли передалась через приклады красноармейцев. А может, воспрял Коровин, потому что ни на секунду не пожалел о закопанном в саду храмовом добре. О мешках с мукой, которые утопил в Вороне, о курочках, яйках и белоснежном гусе, принимавшихся от сельчан по праздникам, а чаще без них. Понял поп, что это лишь мирская суета, и стало Коровину совестно, что до седьмого пота заставлял трудиться юродивого Гену. Вот бы прощения у него попросить. Игнатий посмотрел на Гришку, валяющегося в пыли, и тоже перед ним извинился. Не хотел он предавать бандита. Просто испугался. Спросили бы Игнатия Захаровича про часы сейчас, он бы лишь усмехнулся – на́, лучше сердце мое послушай.