Голодная кровь. Рассказы и повесть - стр. 24
– Кончится война, начну изучать поведение рыб. Хотя, честно сказать, обычной жизни побаиваюсь. А войны? Нет, не боюсь. Я вообще только тогда перестаю бояться, когда рядом – смертельная опасность. Вот как за этими домами. Думаете, мы там очередную ДРГ окружили? А ничуть! Там разъярённого медведя, мучившегося в тесной клетке целый год, ловят. Я ж теперь спец по медведям, – улыбнулась она. – Кто мишку усмирит, как не я?.. – После этих слов её с экрана, как ветром сдуло.
Идя по перрону, резко откинув в сторону, закрученный воображением рассказ, я вдруг стал ясно знать: не в рассказе, в реально осязаемой жизни, всё будет по-иному – Горю больше никогда не увижу! Это не значит, что она умрёт, а значит, что займётся опасным и тайным делом, и поэтому исчезнет из моей жизни, как в степи, перед рассветом, исчезает за курганами Белая Баба. И я не пройдусь с ней по юношеским местам, не покажу куда выводит из колодца, прорытый по приказу князя Таврического, подземный ход, не подниму, вздрогнув, как от чьего-то прикосновения, голову, чтобы произнести уже насквозь пропитанный современностью старинный стих: поменявший суть, выпорхнувший из зарытой близ Екатерин-собора Голубиной книги, которую одни не искали, чтобы вывезти, а другие не смогли уничтожить, потому что не знали где её искать:
«И на тех вратах на Херсонских, сидит Черногар-птица, держит в когтях осетра-рыбу, и повредившись в уме от событий, не зная кому открывать город, а кому нет, бежит взглядом на север, потом на юг и на восток, вздрагивая опереньем, следит за передвижениями «Градов», «Солнцепёков» и «Хаймерсов». И под Черногаровой мёртвой поглядкой Святому Егорью к оцепеневшему от боли городу не пробиться! Остановится Егорий перед Херсонскими вратами, станет ждать верного времени, и, дождавшись его, оглохнет и ослепнет от насылаемых каверз и ков, а потом изорвёт сердце в немом крике. Слабея духом, а затем всё же собравшись с силой, глянет святой на свою же икону, укреплённую на невидимой браме и соединив собственный взор с очами иконными, учетверённым зрением пронзит Черногара! Дрогнет птица. Снимется под взглядом Егория с Херсонских врат. И унося на крыльях непомерный груз войны, полетит в сторону Тираны и Гибралтара, дико клекоча и матерясь непотребно человеческим голосом, оттого что выпустила из лап осетра-рыбу!..»
И почти в тот же миг, словно бы услыхав птичий клёкот, столик в воскресной Москве, в кафе на Даниловской набережной от резких торможений близко-далёкой войны перевернётся, Сова-Улула, а через минуту после неё и грустный Аромун, отстреливавший германскую Rote Armee Fraktion ещё в 1981 году близ базы Рамштайн, выйдут из полупустого кафе, пешком, по очереди, перейдут Автозаводский мост, займут позиции на верхних этажах двух противоположных домов, тихо воющих от безлюдья на просторах бывшего ЗИЛа, и по уговору, одновременно – война убивает войну! – умертвят друг друга. Причём полёт их освобождённых от страха и сомнений душ над Москвой-рекой – плавно-наклонный у Совы-Улулы, бег прыжками по воздуху у волчатника-Аромуна, – случится в те самые минуты, когда Горислава, которую я всё-таки на перроне догнал, поцелует меня попеременно в уголки губ, поднимется в вагон, а потом неожиданно спрыгнет с подножки поезда № 237 Б «Москва – Брест», затеряется в толпе и теперь уже навсегда исчезнет. А я, показав проводнице паспорт, а затем, купленный в слепой тоске, но и в какой-то надежде необъяснимой билет, покачу, вместо Гори, в древний, манящий чем-то ликующим, запретным и страшным Смоленск.