Годы испытаний. Честь. Прорыв - стр. 25
Ягоденко спал. И Мухтар не стал будить его, он просто взял сапоги, навернул двое портянок. Правдюк не заметил «подлога».
В это время Мурадьян, отправленный Тузловцевым, мучительно раздумывал, где бы ему найти чистую гимнастерку – его была в масляных пятнах. Находчивый Еж выручил и Мурадьяна.
– Беги возьми у Ягоденко… Все равно ему спать…
Глаза Мурадьяна сияли, когда он вернулся на повторный осмотр к Тузловцеву в большой, не по росту, но свежевыстиранной гимнастерке Ягоденко.
– Поглядите на Мурадьяна, прямо жених, – пошутил Еж. – Вот только ворот ему маловат… Жмет. Шея болтается, как у гусака в кадушке…
– Ты сам гусак в кадушке! – выпалил Мурадьян. Он был единственный во взводе, кто обижался на шутки Ежа.
Бойцы пришли к Миронову. Он только начал осматривать бойцов, как вошел Аржанцев и объявил, что командир полка запретил увольнение. Это запрещение связано с самовольной отлучкой бойца из батальона Белоненко. В армии всегда так: за одного отвечают все.
Миронов расстроился за бойцов и решил пойти поговорить с ними по душам. С этой мыслью он открыл дверь, ожидая, что его встретят унылые, расстроенные бойцы. Но его взвод собрался в курительной комнате вокруг Ежа, который о чем-то рассказывал под звонкий и дружный смех. «Интересно, о чем это он?» Миронов остановился. И тут же подумал: «Нехорошо подслушивать…» Подошел ближе.
– А вот мне, к примеру, очень на женщин везло. Скажу без хвастовства, липли ко мне бабы, словно мухи к меду. Красавицы какие были, – приподнял реденькие брови Еж.
– Неужто красавицы? – усомнился Андрей Полагута. Он знал, стоит только подзадорить Ежа, как тот наговорит такого, что со смеху умрешь.
– А вот из-за Матрены Тимофеевны, женушки моей, так прямо бой держал.
– В самом деле бой?
– А то как же! Понравилась мне в соседней МТС трактористка одна. Глаза – что фары автомобильные, светом бьют. Сама дородная. Дело у меня с ней завязалось как будто с ничего вроде. А все же сильно я сомневался: пойдет ли за меня? Опять-таки она видная баба, а я что?
Ефим оглядел бойцов и, прервав рассказ, полез за кисетом.
– Бери, бери, – протянул ему папиросу ближний боец.
Еж неторопливо закурил, затянулся и, хитровато улыбаясь, продолжал рассказ.
– Ну а потом любовь была, как в романе каком… Такое завернулось, вспомню, самому не верится: а не сон ли то был? За моей Матреной сильно увивался бригадир Федор. Парень вроде тебя, – показал он на Полагуту. – Видный. И сошлась бы она с ним непременно, да только грех он имел один: водку хлестал, как воду. А напьется – всю деревню разгонит. Бычьей силы был. Боялись его все. С пьяного, что с дурного, – один спрос. Каким таким путем дознался он тогда, что у меня любовь с Матреной, не знаю, не иначе, какой-то завистник шепнул. Встретился он однажды пьяный и накинулся на меня, будто бугай, глазищи кровью налились: «Ты чего же это – баб чужих завлекать?» Замахнулся кулачищем, а кулак, что кувалда. Все так и ахнули: конец, мол, Ежу. Я увернулся, а он опять замахивается. «Как стукну тебе, – говорит, – уйдешь в землю, что гвоздь в дерево, по самую макушку!» Вижу, ребята, дело плохое, и впрямь может прикончить. «Эх, – думаю, – была не была!» Выхватываю из забора кол да как вытяну им Федора. Он так и рухнул на землю, аж землица-матушка под ним ахнула. «Убил до смерти, – думаю, – тюрьма… Пропадай и жизнь и любовь». Народ сбежался, воды принесли, льют на него из ведра, а он не шелохнется. Женщина какая-то заголосила, должно, мать. Долго ли, коротко Федора водой отливали, не помню. Слышу только, шорох по народу пошел, как ветер в листья зашуршал: «Оживает, оживает…» Подбежал я к Федору и сам не знаю зачем. «Жив!» – кричу благим матом, не мог радости своей сдержать. А он подымает мокрую голову с мутными глазами и как заревет на меня по-бугаиному: «Расшибу в лепешку! Где он, дайте мне его сюда!» Смотрит на меня, бельма вытаращил и вроде ничего не видит. А в народе опять шепот идет. «Так, – говорят, – ему и надо, буяну». Тут я, словно заяц, через поле, в лес – и был таков.