Размер шрифта
-
+

Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи - стр. 8

, но пиетически настроенная, равнодушная к внешним формам. Церкви немецкой поблизости нет, в русскую никому не придет в голову нас повести. Нет няни, которая зажгла бы под праздник лампадку. Сёла далеко, мы не видим, как сверкнут хоругви под солнцем, не слышим церковного пения, ни песен хороводных под Троицын день»[10]. Правда, Адя и Женя все же читали по-немецки «Библейскую историю», призывали Бога молитвой «Vater unser», знали о Христе – и даже «проповедовали» Христа девочкам-еврейкам, дачным подружкам. В этом они, конечно, отличались от детей эпохи советской. Но опять-таки, глубины их душ этот немецкий Христос не коснулся. Воспитатели обходили существование в мире тайны, не рассказывали им о борьбе добра и зла, не ставили перед ними «последних» вопросов. «Разговоров о таинственном в доме не бывало. Все было слишком ясно» [11]: детям преподносился позитивный, плоский образ мира, в котором хотя и сохраняются еще какие-то загадки, но в скором будущем усилиями науки они будут упразднены. К счастью, в доме Герцыков не было принято читать мораль – сестрам не грозило вырасти ханжами без Бога.

Между тем от природы Евгения и Аделаида были душами глубокими, религиозными, иначе впоследствии они бы не проявили себя как тонкий мыслитель и талантливый поэт! Темным чувством они уже в детстве знали, что со всех сторон окружены тайной, и догадывались, что в неведомое надо входить, с ним надо как-то работать, ибо оно имеет самое непосредственное – и важнейшее! – отношение к их маленькому существованию. Не получая религии, связи с Божественным, от взрослых, они создавали ее для себя сами – в детском творчестве, в фантазии, в игре. Заводилой здесь выступала старшая – Аделаида; и она же особенно ярко рассказала об этой стороне их жизни в автобиографическом эссе «Из мира детских игр».

«Детство мое протекало без всяких религиозных обрядностей, – пишет А. Герцык. – Меня не водили в церковь, у меня не было преданной няни, убеждающей класть земные поклоны в углу детской перед темной иконой и повторять за ней трудные, непонятные слова молитвы. Не было мифической обстановки, которой жаждет душа ребенка, того тайного значения и смысла, который красит и углубляет обыденную жизнь»[12]. Действительно, душа приходит в мир не как tabula rasa, а с таинственным бременем неведомой памяти, с каким-то знанием о глубинах бытия – не только о мире дольнем, но и горнем. Из древних с предельной остротой это чувствовал Платон, которому верили платоники всех времен и народов, в частности, русские символисты, – к их кругу шаг за шагом, взрослея, приближались сестры Герцык. Груз памяти предсуществования был мукой Аделаиды на протяжении всей ее жизни, осознавался ею как экзистенциальное задание победить «предвечную вину». В детстве подобная судьба сказывалась в темном влечении к языческой религиозности: «Во мне жила бессознательная грусть по ярким языческим празднествам древних предков, по жертвенникам, с которых густые черные клубы дыма поднимаются к синему небу, по пестрым процессиям с песнями и в венках, по страху и тайнам, которыми объят был мир»

Страница 8