Это как день посреди ночи - стр. 48
От него плохо пахло, думаю, он обмочился.
Балансируя на пятой точке и опираясь одной рукой о землю, чтобы не упасть, другой он стал искать свою палку, увидел ее неподалеку от сточной канавы и пополз на четвереньках, чтобы до нее дотянуться. Вдруг он заметил меня и замер. А когда поднял на меня глаза, лицо его исказила гримаса боли.
Это был отец!
Отец… способный одними руками свернуть горы, справиться с колебаниями и сомнениями, поставив их на колени, и свернуть шею судьбе… Он лежал на тротуаре у моих ног в вонючих гетрах и с разбитой в кровь физиономией, с уголка его губ стекала слюна, синева глаз казалась такой же трагичной, как и покрывавшие лицо синяки. Жалкая развалина… опустившийся бродяга… человеческая трагедия!
Он глядел на меня с таким видом, будто видел перед собой привидение. Гноящиеся, припухшие глаза подернулись какой-то непонятной дымкой, лицо скукожилось, будто старая оберточная бумага в руках старьевщика.
– Юнес? – спросил он.
Нет, это был не крик… лишь негромкое бормотание, что-то среднее между глухим восклицанием и всхлипом.
Я стоял будто громом пораженный.
Вдруг, осознав всю серьезность ситуации, отец попытался встать. Не сводя с меня глаз, покраснев от натуги, он оперся на палку и поднялся с земли, тщательно следя за тем, чтобы с его губ не сорвалось ни единого стона. Но колени подогнулись, и он самым позорным образом рухнул в канаву. Я чувствовал себя так, будто моя мечта оказалась несбыточной, мираж рассеялся, а вчерашние обещания и самые дорогие моему сердцу клятвы унес с собой порыв сирокко. Охватившие меня страдания не поддаются описанию. Я хотел наклониться к нему, взвалить на себя и поднять. Я хотел, чтобы он протянул руку и ухватился за меня. Я хотел сделать еще тысячу самых разных вещей, проложить между нами тысячу мостов и протянуть ему тысячу соломинок, но вся моя жизнь сосредоточилась в глазах, которые отказывались верить в увиденное, поэтому ни один мускул не ответил на мой молчаливый внутренний порыв. Я слишком любил отца и поэтому даже представить не мог, чтобы он, как чучело гороховое, лежал у моих ног с черными ногтями и раздувающимися ноздрями…
Не в силах превозмочь опьянение, он прекратил свое бесполезное барахтанье и лишь обессиленно махнул рукой, попросив меня уйти.
Затем, в последнем приступе гордости, отец сделал глубокий вдох и вновь оперся на палку. Черпая силы в самых глубинах своего естества, там, где еще сохранились крохи былого достоинства, он подался вперед, отшатнулся назад, схватился за стену и выпрямился на подгибающихся ногах; он боролся из последних сил, надрывал все свое нутро, чтобы не упасть. Его руки с силой сжимали шаткую опору, он напоминал старую, больную лошадь, в любое мгновение готовую рухнуть на землю. Потом, все так же подпирая плечом фасад бара, отец пошел. Ноги его заплетались на каждом шагу, но он старался ступать ровнее и хоть немного отойти от стены, желая доказать мне, что может идти прямо. В его патетической борьбе с самим собой наличествовали самые мужественные и одновременно гротескные грани отчаяния. Слишком пьяный для того, чтобы отойти далеко, через несколько метров он выдохся и обернулся, чтобы посмотреть, ушел я или нет. Я по-прежнему стоял на месте, опустив руки, в таком же хмелю, как и он сам. И тогда он бросил на меня взгляд, преследовавший меня всю жизнь, – взгляд потерянный и мертвый, взгляд, в котором может утонуть любая клятва, в том числе и та, что даже достойнейший отец дает самому любимому сыну. На своем веку такой взгляд человек может бросить только раз, потому что ни до, ни после него уже больше не будет ничего… И я понял, что он смотрит на меня в последний раз, что больше никогда не поднимет на меня глаза, которые очаровывали меня и пугали, ласкали и предупреждали, любили и умиляли.