Дочки, матери, птицы и острова (сборник) - стр. 31
Теперь он стоял на пороге моего дома с букетом цветов и оторопело смотрел на меня. Мишка шмыгнул в свою комнату, плотно закрыв дверь.
Я тупая. Конечно же, и Валюшка, и Елена Васильевна называли ему мою нынешнюю фамилию – Анна Петрова. Девичья фамилия канула в Лету, разве если б сказали «Анна Калягина» и добавили в тоне юмора «из Калязина», Фимка мог и вспомнить. Но при скорости его передвижения по миру забыть было легче.
Вот таким – растерянно-недоуменным – он и стоял на пороге моего дома.
– Не слабо, – сказал он. – Не слабо. Значит, это ты – Анна Петрова?
– Значит, я.
– Не слабо, – в третий раз закинул он невод, переступая порог.
Мы зашли в комнату. Николай читал газету. Только я могла заметить, как потемнело его лицо и как нервно дернулась щека.
– Мой муж Николай, – сказала я. – А это мой давний знакомый Ефим. Вчера мы его видели по телевизору.
Они протянули друг другу руки. Эти две руки мне не забыть никогда, и слово «рукопожатие» наполнилось каким-то новым, недобрым смыслом, где корень не «жать», а «жамкать», как говорила моя бабушка. «Жамкнет щас птичку, она и задохнет». Это когда, вытянувшись в длину, кот на низких лапах шел к клюющим воробьям возле порога. «Жамкнет! Жамкнет!»
– Значит, видели меня? – обрадовался он. – Ну, и как?
– Я давно знала, что слово под языком у тебя всегда найдется. Считай, что ты отбился от очень ядовитого ведущего.
– Так это ж они еще половину вырезали! – вскричал он. – Я там сказал кое-что еще… Да бог с ним, с убогим. Рассказывай про себя. Где ты служишь строительству капитализма?
– В строительном тресте № 42.
– Ну, понятно. Инженер-конторщик. Так, что ли?
– Пусть так, – ответила я. – Каждому свое.
Наш трест носит вычурное имя «Альбатрос». И никто вам не объяснит, с какой стати ему иметь столь гордое имя: особого размаха в крыльях деятельности у них нету. Но скажи я «Альбатрос», начались бы выяснения и подробности. Он ведь в Москву за этим приехал. А трест № 42 – простенько и никак, о нем спрашивать неинтересно.
Я ставила цветы в вазу и больше всего на свете хотела их пульнуть ему в рожу.
– У вас, я заметил, сын. Красивый юноша. Сколько ему?
– Шестнадцать, – сказала я. Семнадцать было на носу, но могла ли я говорить так точно?
Я видела, что он считает и понимает: тот самый случай, что могло быть, а могло и не быть. Я ведь не знала, когда он точно уехал, а он не знал, когда я точно родила. Я боялась, что войдет Мишка, тоже тронутый Домбровским, и может скреститься тот самый интерес, который сродни катастрофе. Я вышла из комнаты и зашла к Мишке. Какое счастье! Он собирался уходить.