Демонтаж коммунизма. Тридцать лет спустя - стр. 13
По мысли Льва Гудкова, сохранившиеся после крушения советской системы рудиментарные тоталитарные институты (политическая полиция, суд, система образования), встроенные в постсоветский институциональный дизайн, способствовали воспроизводству тех «слоев коллективной памяти», которые не исчезли, но находились в спящем состоянии и в результате – воспроизводили «советского человека». Главные свойства данного собирательного типа определяются тем, что это человек закрытого, мобилизационного общества с его принудительными идентичностями, приспособившийся или приспосабливающийся к уравнительным иерархиям; человек, которому к тому же свойственен – в его постсоветской реинкарнации – имперский компенсаторный национализм, заместивший мессианскую коммунистическую идеологию. При этом многочисленные признаки и проявления социальной модернизации в России последних десятилетий носят, по мнению Гудкова, преимущественно поверхностный, «потребительский» характер, не затрагивая ценностной системы и фундаментальных поведенческих стереотипов, а «установки молодых и более образованных горожан на изменения были характеристикой не процесса, а определенной фазы социализации», т. е. являются не поколенческим, а возрастным феноменом. Формирование современного российского авторитаризма, пишет Гудков, «стало возможным не столько из‐за потенциала регенерации тоталитарных институтов, сколько в отсутствие сопротивления этим усилиям со стороны общества, политическая культура которого пронизана массовым нежеланием участвовать в общественных делах, отказом от ответственности, недоверием».
Эта точка зрения, как и в целом концепция «человека советского» и его судьбы в посткоммунистическом тридцатилетии, стали в последнее время предметом широкой полемики, грани которой представлены в третьей части настоящей книги12. Сэмуэл Грин в своем разделе обсуждает концепцию и судьбу «советского человека» в контексте широкого круга социологических исследований посткоммунистических обществ и привнесенных ими новых знаний о «постсоветском человеке». В русле тех тенденций, о которых говорилось выше, он предлагает рассматривать лояльность «постсоветского человека» постсоветскому авторитаризму, не ограничиваясь анализом собственно его политических предпочтений и паттернов политического поведения (сферой политического), но обращаясь ко всей совокупности его социальных навыков и взаимодействий. И в результате приходит к выводу, что ключевой концепт левадовской теории – характеризующая советского человека склонность к «пассивной адаптации» – далеко не полно их описывает. Напротив, основные стратегии социальной активности постсоветского человека сконцентрированы на «ближнем круге» – той среде ежедневных взаимодействий, в которой он находит поддержку и способы достижения личных целей. Именно с этим уровнем взаимодействий («на расстоянии вытянутой руки») связываются представления о социальном и индивидуальном успехе, в то время как сфера политического, широких горизонтальных взаимодействий остается для «постсоветского человека» малозначимой, слабо связанной с его жизнью и интересами и в результате становится сферой «символической политики», не требующей значительной вовлеченности и наполненной преимущественно абстрактными, символическими концептами. Глядя на сферу политического как на периферийную, постсоветский человек в то же время стремится использовать ее инструментально как определенный ресурс в выстраивании социальных стратегий «ближнего круга», поэтому присоединение к символическому политическому большинству, будь то пропутинское или прокрымское большинство, выступает в качестве своего рода социальной «смазки» – дополнительного механизма социализации и «рамки доверия». Иными словами, «постсоветский человек» отнюдь не пассивен в своей частной сфере, но избегает выхода из привычного ему круга социальных взаимодействий, не приветствует институциональные изменения, которые бы привели к ее деформации и перестройке, и выстраивает свое отношение к сфере «общественной» скорее с утилитарных, чем с ценностных позиций.