Размер шрифта
-
+

Бродяги Дхармы - стр. 4

анархизмом, научился играть на гитаре и петь старые рабочие песни, что шло рука об руку с его любовью к индейским песням и вообще интересом к фольклору. Впервые я увидел его на улице в Сан-Франциско на следующей неделе (стопом проехав остаток пути от Санта-Барбары за один длинный молниеносный перегон, подаренный мне, все равно никто не поверит, прекрасной милашкой, молоденькой блондинкой в белоснежном купальнике без лямок, босиком, с золотым браслетом на лодыжке, она вела красно-коричный «линкольн-меркурий» следующего года и хотела бензедрину, чтоб доехать до самого Города, а когда я сказал, что у меня в мешке найдется, она завопила: «Безумно!»), – я увидел, как Джафи пылит по улице причудливыми длинными шагами человека, привыкшего лазить по горам, с рюкзачком за спиной, набитым книгами, зубными щетками и всякой ерундой, – то был его маленький «выходной» рюкзак «для города», в отличие от здоровенного рюкзачищи в комплекте со спальником, пончо и котелками. Носил он козлиную бородку, до странности ориентальный, если учесть его слегка раскосые зеленые глаза; но он совсем не походил на богему, он был далеко не богемой (то есть тусовщиком вокруг искусств). Он был жилистый, загорелый, бодрый, открытый, весь приветливый и готовый поболтать – вопил «привет» даже бродягам на улице, а когда у него что-нибудь спрашивали, отвечал без промедления то, что было у него на уме или под оным, уж и не знаю где, но всегда – бойко и искристо.

– Где это ты встретил Рэя Смита? – спросили у него, когда мы зашли в «Место», любимый бар всех хепаков на Пляже.

– О, я всегда встречаю своих Бодхисатв на улице! – завопил он и заказал пива.

То была великая ночь, в очень многих отношениях – историческая ночь. С некоторыми другими поэтами они (а он к тому же писал стихи и переводил китайскую и японскую поэзию на английский) должны были давать вечер в городской «Галерее Шесть»[3]. Все собирались в баре и надирались. Но пока собирались и рассаживались, я заметил, что Джафи там один не походил на поэта, хоть поэтом и был самым настоящим. Остальные были либо хеповыми интеллектуалами в роговых очках и с дикими черными волосами вроде Алвы Голдбука, либо бледными нежными красавчиками вроде Айка О’Шэя (в костюме), либо запредельно манерными итальянцами эпохи Возрождения вроде Фрэнсиса Дапавиа (этот похож на молодого священника), либо длинноволосыми старперами-анархистами в галстуках-бабочках вроде Райнхольда Какоэтеса, либо толстыми, очкастыми и спокойными растяпами вроде Уоррена Кафлина. Остальные же подающие надежды стояли вокруг в разнообразных прикидах – в вельветовых пиджаках, протертых на локтях, в сбитых башмаках, с книгами, торчавшими из карманов. А Джафи был в грубой рабочей одежде, купленной в магазине подержанного платья «Гудвилл»; она служила ему и в горах, и в походах, и сидеть по ночам у костра, и ездить стопом взад и вперед по Побережью. На самом деле в рюкзачке у него была и смешная зеленая альпийская шляпа, которую он надевал, доходя до подножия горы, – как правило, с йодлем, – перед тем как потопать на несколько тысяч футов вверх. На ногах – горные башмаки, дорогие, итальянские, его гордость и радость: в них он громыхал по опилочному полу бара, как некий допотопный дровосек. Джафи невелик – каких-то пять футов семь дюймов, – но силен, жилист, быстр и мускулист. Лицо его – горестная костяная маска, но глаза поблескивали, как у старых улыбчивых китайских мудрецов, оттеняя грубость привлекательной физиономии с этой его бороденкой. Зубы у него побурели оттого, что в детстве в лесах он за ними не следил, но в глаза это не бросалось, хоть он и широко раскрывал рот, хохоча над какой-нибудь шуткой. Иногда Джафи затихал и лишь печально и сосредоточенно пялился в пол, словно его изводили заботы. Временами бывал весел. Он с большим сочувствием и интересом отнесся ко мне, к истории про бродяжку святой Терезы и к моим рассказам о скитаниях на поездах, стопом или по лесам. Тут же заявил, что я – великий Бодхисатва, что означает «великое мудрое существо», или «великий мудрый ангел», и своей искренностью украшаю этот мир. Любимый буддийский святой у нас с ним тоже был один – Авалокитешвара, или, по-японски, Каннон Одиннадцатиглавая. Джафи знал всякие подробности махаяны, хинаяны, тибетского, китайского, японского и даже бирманского буддизма, но я с самого начала предупредил, что на мифологию мне совершенно плевать, на все имена и национальные оттенки буддизма – тоже, а интересует меня лишь первая из четырех благородных истин Шакьямуни: «Вся жизнь – страдание». И, до некоторой степени, третья: «Подавления страдания возможно достичь», но в то время я еще не вполне верил, что это возможно. (Я еще не переварил Писание Ланкаватары, которое рано или поздно показывает, что в мире нет ничего, кроме самого разума, поэтому возможно все, включая и подавление страдания.) Корешем Джафи был уже упомянутый добродушный и толстый увалень Уоррен Кафлин – сто восемьдесят фунтов поэтического мяса; Джафи рекламировал его (приватно, на ушко) как нечто большее, чем видно глазу.

Страница 4