Белый, красный, черный, серый - стр. 17
Через полгода мать простудилась на полевых работах – стояло холодное лето с затяжными моросящими дождями, – и в две недели умерла от воспаления легких. За пять минут до ее смерти я проснулась и увидела ее лицо в лунном свете – удивительно ясное, с открытыми внимательными глазами. «Мам! – позвала я. – Ты чего?». Она молчала, вглядываясь куда-то. «Шевелится», – прошептала она. «Кто?». Она слабым жестом указала на картину: «Там… ветер… сильный ветер… дует оттуда на меня… Зовет меня… туда». Я прижалась к ее горячим сухим рукам и заплакала. «Не плачь, – сказала она. – Там хорошо».
Через несколько дней после похорон был субботник, повсюду жгли мусор в больших железных бочках, и бабушка сказала: «Не могу ее больше видеть» – сняла картину со стены и понесла во двор, чтобы с ветошью и хламом бросить в огонь. Я закричала и повисла у нее на руке. Дальше не помню. В истории моей болезни стоит: «приступ беснования». Говорят, я покусала ее до крови. Кому-то расцарапала глаз. Кому-то оторвала рукав. Вызвали охрану, меня отвезли в спецприемник, продержали до сентября и прямо оттуда – по возрасту, как всех семилеток – отправили на поселение в Детский Город. Я знаю, бабушка добивалась права на свидания со мной, но ей отказали. Жива ли она сейчас? Что стало с картиной – успела она ее бросить в бочку с огнем или нет? Не знаю. Я жила в мерцающих оттенках зеленого, в шумном вихре мазков, закрученных против ветра, живых и грубых, царапающих пальцы.
Меня держала мечта найти то место и время, где все это происходит… Где ничего не происходит. Это означало – найти художника, который все это нарисовал. А раз найти его не смогла даже тайная полиция, я стала искать его в себе. Карандаш как-то незаметно прирос к моей руке. И так я ощупывала мир: я думала карандашом по бумаге, видела карандашом по бумаге – и по-другому уже не умела.
Когда мне исполнилось четырнадцать, мастерица подала в Епархию просьбу-рекомендацию принять меня в школу юных иконописцев при местной церкви. Я обрадовалась: там будет все по-взрослому, все иначе – настоящие краски, материалы. Все всерьез, как в артели у отца. С нетерпением я ждала ответа из Епархии – когда же, когда… Месяц прошел, и вдруг объявляют этот закон. Закон о Второй Заповеди. Запрет на образа.
Это было два года назад. С тех пор – «ни зверя, ни человека, ни ангела, ни духа».
На школьном дворе несколько дней пылали костры из наших рисунков, книжек с картинками, плакатов, размалеванных и гравированных досок, гобеленов, штампованных иконок, статуэток, – а мы все несли и несли, и они все не кончались… Вся анимотека была перевернута вверх дном, от мультфильмов ничего не осталось. Но дети ликовали. Это были несколько счастливых дней чистого разрушения. Дымы вились над холмами Детского Города, пепел и копоть носились в воздухе, черные хлопья покрыли сады и парки, скамейки и дорожки, на месяц хватило работы дворникам. И когда наконец все было вынесено и сожжено, дети еще долго не могли успокоиться: кто тащил двуногую корягу из живого уголка, кто – любимую куклу, кто – семейную фотографию. Но взрослые нам объяснили, что игрушки, коряги и фотографии не запрещены законом.