Белый, красный, черный, серый - стр. 16
Артем радостно вспыхивает и переливается всеми цветами радуги, как синекольчатый осьминог.
– А то! Полуфинал же! Святое!
Леднев идет к лифту третьего уровня, триумфально вскидывая над головой большой палец: мы с тобой одной крови! Теперь этот лопоухий мальчик даже не вспомнит, что я там нес подмышкой: звезду, шар или параллелепипед.
6. Ветер, намеченный грубой кистью
От отца осталась картина. Она казалась незаконченной. В ней не было порядка: ни твердой формы, ни отчетливых силуэтов, одна кромешная зелень. Множество оттенков зеленого, светящихся изнутри, как сколы драгоценных камней. Из мглы грубых тесно наложенных мазков проступал сад – буйные густопсовые кроны, простреленные насквозь солнцем, ветром зачесанные набок косматые травы и розоватый пробор тропинки, которая, нарушая все законы перспективы, как бы тоже вздувалась на ветру – но особенно меня поражало движение выпуклых и рваных, как струпья, мазков – оно имело свой ход, противоположный ветру, меняя направление смысла, обещая какую-то тайну.
Я никогда не видела ничего подобного в живой природе, но странно: я как будто все здесь узнавала. Мне казалось, что эта картина – про меня. Что это я иду по тропинке в лучезарном саду с двумя ветрами и что все это было со мной когда-то давным-давно и до сих пор продолжается. В детстве я почему-то думала, что память умеет оглядываться не только назад, но и вперед, что «давным-давно» – это не обязательно о прошлом, это может быть и о будущем. И когда взрослые говорили о каком-то событии «это было столько-то лет назад», я воображала, что фраза «это было столько-то лет вперед» прозвучала бы так же естественно. Возможно, потому, что сама я, из-за малых лет, еще ничего не помнила из своего прошлого, кроме смутных образов и ощущений, которые невозможно было отнести к какому-то определенному времени.
Мы жили в 12-м корпусе семейного общежития, комната была разделена ширмой – с одной стороны обитали мы с бабушкой, с другой – мать с отцом. Когда отец пропал, нас уплотнили тремя старухами. Я помню ту мучительную тесноту, в которой мы внезапно оказались: нагромождение чужих вещей и запахов, какие-то бесконечные коробочки, пакеты, смрадные тряпки, вечные склоки, толкотня, шипение… Соседки целыми днями ругались между собой, а когда не ругались – рассказывали о своих болячках, стараясь перещеголять друг дружку, чья болячка больнее, – и снова все заканчивалось сварой. Мирились они только когда начинали перемывать косточки мужчинам – одна из них была безмужницей, старой девой, а две другие вдовы, и всем трем было что вспомнить. Тут уж к злобным старухам присоединялась и наша бабушка, и я с тоской слушала, как она клянет моего непутевого отца-художника, который, сволочь такая, нам всю жизнь сломал, и лучше бы он сдох, чем вот так пропал, как сквозь землю провалился, ведь именно из-за его таинственного исчезновения нас понизили до В-категории и ухудшили жилищные условия, о чем он думал, спрашивается? Когда мама не выдерживала и начинала заступаться за отца, бабушка подхватывалась: «А ты тоже дура. С большого перебору выбрала засеру», – и старухи одобрительно заливались беззубым смехом. «Тьхудожник! Весь вонючий от своих красок, грязный, нечесаный, да еще какую-нибудь свою мазню в дом тащит – о!» – она тыкала артритным пальцем в его картину, которая висела у меня над кроватью. Словно указывая на какой-то позор. «Натяпал-наляпал – ничего не разобрать». Старухи качали головами, хихикали. «Так и я могу», – говорила одна из них. «А я и получше умею», – похлопывала ладонью другая по шпалере у себя над головой, где была изображена ваза с красными цветами. «Вот картина, я понимаю, – показывала третья какую-то вырезку из журнала. – А? Красота!»