2013 год - стр. 12
Вот почему исполнение оперы «Победа над Солнцем», в которой первенствовала уже не музыка, а изобразительное искусство, знаменует собой, кроме всего прочего, еще и победу над вагнеровским проектом, в котором главная роль выпадала именно на долю музыки, в то время как задача изобразительного искусства сводилась к оформительству. Стало быть, «Победа над Солнцем», помимо всего прочего, есть еще и победа над солнцем вагнеризма и над солнцем Вагнера, столетие со дня рождения которого праздновалось как раз в 1913 году. Слова Бретона «так пускай же ночь опустится на оркестровую яму» лишний раз подтверждали тот факт, что, несмотря на всю грандиозность байройтовского триумфа, для большинства актуальных художников первой половины ХХ века солнце Вагнера закатилось навсегда. Вагнер и вагнеризм превратились в то, что необходимо победить любой ценой.
В наши дни, наверное, уже мало кто может представить, какой шок произвел вагнеровский проект в XIX веке. И дело заключалось даже не в том грандиозном влиянии, которое он оказал на самые передовые европейские умы, и не в том, что вагнеризм стал всеобъемлющим поветрием в среде просвещенной буржуазии, а в том, что Вагнер оказался единственным художником, единственным творцом, отважившимся дать ответ на гегелевский приговор искусству. Вот что по этому поводу, цитируя Хайдеггера, пишет Филипп Лаку-Лабарт в свой книге Musica ficta:
«Вагнеровский проект появляется в тот момент истории, в который XIX век “осмеливается” дать ответ на падение или упадок искусства, на его измену собственной сущности. Это, стало быть, момент, когда, вопреки гегелевскому приговору, XIX век “осмеливается еще раз покуситься на всеобъемлющее произведение искусства”, на Gesamtkunstwerk[5]. Эти дерзновение и усилие “неотъемлемы от имени Вагнера”. Вагнеровский проект – проект эстетический, поскольку это проект: теоретическая разработка искусства вкупе к тому же с его самоосмыслением являются, как говорил Гегель, “данью”, которую нужно платить эпохе, то есть безраздельному господству науки. Всякая воля к “великому искусству” изначально поражена тщетой, поскольку в соответствии с гегелевской истиной как истиной самой эстетики рождение эстетики означает смерть искусства, или, выражаясь менее выспренно (но более строго), факт самого наличия какой-либо эстетики предполагает конец – переход или смену – искусства в его абсолютном предначертании. Вагнеровское предприятие, таким образом, по сути лишь простая эстетическая, даже “эстетская” реставрация “великого искусства”, то есть в данном случае трагедии. Это предприятие буквально декадентское – если оно только, как любая реставрация, не прилежно и тщательно. Тем не менее это предприятие, или, скорее, это “стремление” к всеобщему произведению искусства – “хотя оно неизбежно должно прийти к противоположности великого искусства как в своем исполнении, так и в последствиях”, – остается в свою эпоху единственным, и Вагнер, “несмотря на всю свою склонность к кривлянью или приключениям”, намного превосходит прочие современные “усилия” “заботой о сохранении в экзистенции существенности искусства”. Иными словами: вагнеровское предприятие может быть эстетическим или эстетизирующим, но оно тем не менее уникально и представляет после гегелевского осуществления эстетики последний пришедший из эстетики наскок на сами же ее, эстетики, предпосылки, то есть на признание и приятие конца “великого искусства”. Тем самым Вагнер только подтверждает закон, согласно которому всякое искусство под присмотром эстетики становится ностальгией по “великому искусству”, каковое оно тщится – тщетно – реставрировать. Но тем самым он одновременно и доводит эстетику до ее предела, то есть до края кружения (по крайней мере, в этом смысле и попытается Ницше “радикализировать” Вагнера – ценой, что правда, то правда, в свою очередь “радикального” “разрыва”)»