Золото Роммеля - стр. 33
– Никаких, дьявол меня расстреляй, – легкомысленно согласился Отто, вновь ложась рядом с девушкой на краешек подстилки. Это была поза преданного хозяйке сторожевого пса. – Вам не кажется, что у нас с вами, унтерштурмфюрер Фройнштаг, и любовь получается какой-то гестаповско-эсэсовской?
– Таковой она и должна быть. Наша любовь всегда должна являться миру такой, какими являемся мы сами и каковой сотворяем ее – ни лучше, ни хуже.
Штурмбаннфюрер задумчиво потерся щекой о ее щеку и положил голову на грудь девушки, стараясь при этом не налегать на нее, дабы не затруднять дыхание. Лилия мечтательно вздохнула, погладила его слегка вьющиеся волосы, провела пальцами по губам, словно умоляла молчать. Зачем говорить сейчас о чем-либо, если им обоим и так хорошо, в этом нетронутом войной, почти райском уголке.
– Думаю, что миру она вообще не явится. Иное дело, что являться станут города, разрушенные нами в годы этой войны; концлагеря, устраиваемые обеими сторонами, в которых, как окажется, погибли миллионы людей; провокации, диверсии… Вот, что явится этому миру, когда человечество насытится войной и почувствует отвращение к ней. А почувствовав это самое отвращение, начнет изгонять и побивать камнями виновных.
– Что с вами, штурмбаннфюрер? – встревожилась Фройнштаг, приподнимаясь на локте. – К чему все эти покаянно-исповедальные речи?
Скорцени не ответил, он смотрел вдаль, на одинокий серый парус, который едва виднелся в «амбразуре» их фьорда, и ему уже самому хотелось отречься от сказанного. Нет ничего страшнее на войне, чем попытка осмыслить ее, понять причины и предугадать исход, а заодно – познать цену своей жизни. Последнее это дело для солдата – погружаться в философию войны.
– Неужели вашими устами заговорил страх, мой неустрашимый штурмбаннфюрер?
– Не исключаю, что и страх – тоже, – уклончиво ответил Скорцени.
– Нет, признайтесь, штурмбаннфюрер, это что, действительно страх? Собираясь в своей казарме, мы, охранники женского лагеря, тоже порой с ужасом загадывали, что бы случилось, если бы проиграли эту войну и в Германию ворвались бы русские варвары. Как бы они измывались, узнав, что мы – эсэсовки, да к тому же – лагерные охранники. Но тогда мы не скрывали, что это страх. Так что зря вы боитесь сознаться в нем, Скорцени.
– Сознаться в страхе? – улыбнулся Отто. – В таком случае неминуемо придется сознаваться и в наличии совести, которая посещает меня еще реже, чем страх.
– Знаете, мне тоже порой кажется, что мы натворили в этом мире чего-то такого, чего нам уже никогда не простят, – задумчиво произнесла Лилия, садясь и обхватывая колени руками. – Ни за что не простят, какими бы мы правыми себя ни считали. И коммунистам тоже не простят. Мне приходилось беседовать с арестованными – француженками, бельгийками, голландками… Наши идеи кажутся им такими же бесчеловечными, как и идеи коммунистов. Нас они называют национал-фашистами, а русских – коммунист-фашистами. И одинаково ненавидят. Вот чего мы добились в этом мире. Представляю, как вся Европа окрысится на нас, когда выяснится, что победителями в ней оказались не мы.