Житие Блаженного Бориса - стр. 3
Продуктов в Энгельсе, действительно, было много, зато почти не осталось жителей – немцев поволжья. Ночами в течение месяца их переправляли через Волгу, сажали в грузовики и мимо нашего дома везли на вокзал, где ими набивали вагоны, чтобы отправлять в казахстанские степи. В эти ночи над городом стоял шум моторов, детский плач и стенания женщин.
Потом мамин архив перевели в Шадринск, до которого мы больше месяца добирались в теплушках, а еще больше месяца, работники архива перегружали коробки с документами из вагонов на сани, запряженные лошадками, а с саней – под складской навес за высоким забором.
Как-то зимой отец сумел вырваться с фронта на трое суток, чтобы навестить семью. Я удивился, каким значительным и солидным он стал, будучи всего лишь подполковником. Я попросил его разрешить подержать пистолет. Он, нехотя, разрешил, вынув предварительно магазин и внушая мне странные вещи о том, что человек не должен сосать свои десны, чтобы не лишиться зубов.
– Зачем ты мне это говоришь!? Я же не сосу!
– Я могу не вернуться, а этот порок приходит с годами.
Еще отец говорил о какой-то «кнопке», которую надо остерегаться трогать , ибо она запускает опаснейший «механизм», и вообще, мне к ней лучше не прикасаться, пока я не стану взрослым.
Еще я слышал, как мама спросила отца: «У тебя еще не появился новый Борис?» Он ответил так тихо, что я не расслышал.
В тот приезд он показался мне трусоватым занудой. А другого приезда уже не случилось. В машину, где ехал отец, попал шальной снаряд. Как рассказывал его сослуживец: «Скорее всего, он ничего не успел почувствовать». Мне долго не давали покоя эти «скорее всего»: в воображении я старался растянуть этот роковой миг, но не получалось.
Теперь я чувствовал себя несчастным, потому что ничего не болело, а я не мог помочь страдающим мальчикам? Конечно, когда не было нянечки, я давал им утку – и Володе, и Костику, делился гостинцами (из того что приносила мама), помогал Вовику приводить в порядок постель, после очередных припадков, когда его крутило и корчило, а он кричал благим матом, истекая мочой и слезами. После милосердного укола боль уходила, но он не умолкал, а начинал рассказывать возбужденно и убежденно, словно боялся, что его остановят и начнут разоблачать. Рассказывая, он будто просил: «Ну, поверь, умоляю! А ни то я умру!» Я предпочитал молчать, не решаясь реагировать более честно, боясь выдать сомнения. Я сопереживал его неведомым болям. Но это было не простое сочувствие. Это тоже был род сумасшествия. Получалось, что там, где, из его рассказов, он должен был погибнуть, но, вопреки всему выкарабкивался, погибал я. Из речи моего сверстника чувствовалось, что он много читал, по крайней мере, в сравнении со мной. Некоторые слова и обороты были явно из книг. Это резало ухо. А Костя в такие мгновения многозначительно хмыкал.