Размер шрифта
-
+

Железная кость - стр. 59

…И неизвестно где бредет, куда, мир слыша, как из-под воды; вброд переходит беспредельную асфальтовую реку, проваливаясь в донные ловушки то и дело… и весь мир во вращательный танец пускается, гончарным кругом под ногами вертится земля с хороводом панельных высоток и голых мертвых черных деревьев, похожих на корявые трещины в небе. И ничего уже не хочет, мозгом обессилев, – ввинтиться только в мерзлую ноябрьскую землю, как шуруп. Рукой отшибленной калитку силится толкнуть и погружается ладонью в дерево, как в воду. А за калиткой – густо-розовым пятном пуховика сквозь горячую наволочь в зенках – жена, звонкой стрункой с коленками голыми, и пар мятущийся ее дыхания на морозе. Как будто здесь все это время и стояла, на ветру, свое проклятие – Валерку дожидаясь. Глаза огромные и горько-пересохшие, казнящие.

– Опять туда, вояка, ну, туда?! – стиснутым горлом проклинающе шипит. – Ведь обещал, что всё, ведь обещал!

– Да, – только это выпихнуть он может.

– Что «да»?! Зачем?! – Одним лицом своим, глазами его сейчас к себе не подпускает – не может шага сделать к ней, как приварился.

– Натаха, сам не знаю… засосало…

– Нет, нет, – неверяще поводит головой, больше, чем сам в себе, в Валерке понимая. – Ты! Ты! Ты это сам!

– Ну я… и я! А как не озвереть? Ведь в шлак меня слили, уволили. Пошел им сказать… был должен сказать…

– Нет, нет… – глазами кричит. – Чтобы не жить, чтобы совсем пришибли – вот почему, Валера, ты пошел. А то, что я… что мы…

– Да, да… – вклещился, вдыхал ее, пил – всю ледяную под цыплячьим пухом, рыбьим мехом… она не зашипела, не рванулась, но и в него не влипла, отдавая ему все сильное в себе, как это прежде было в их объятии всегда. – Я думал, всё, Натах, вот точно всё, вернулся, повоевал разок и хватит, больше ни в какую! Ну а меня под нож, под увольнение. И где я, кто я без завода?! Никто и звать меня, Чугуева, никак! Сломалась жизнь.

– Ты, ты сломал! – в тисках его шипит.

– Я, я! – Ее в себя вжимает, пьет с лица, ни оторваться, ни напиться все не может. – Как лапками взбиваю и барахтаюсь – и сам себя топлю вот только, сам себя!

– Так что ж, не жить вообще – такой отсюда вывод, сволочь, гад?!

– А я могу? Могу я – жить?!

– А я… я могу, если ты?! – истерзанным голосом режет таким, что в них, как в одном человеке, дыхание срывает. И мертво, не собственной волей, не мамкиной уже угрозой неслуху – всерьез: – Еще раз пойдешь – меня не найдешь.

Прожгло – как вдоль хребта огрели арматуриной, и со сладкой, радостной болью опять:

– А ты давай, Натах, давай! Ты в самом деле… ты не жди! Из-под меня вот выбраться – и выход! – И сам с собой внутрях опять воюет – на разграбление отдает их общее единственное то, что беречь заложился с самых первых совместных шагов, первых дней изначального счастья, не загсовскими полуфабрикатами вот этими: «беречь и уважать», «быть вместе в радости и в горе», а говорением немым в самом себе поклялся, взяв ее за руку со знанием, что только с этим человеком ты бессмертен. – Ты это… ты бросай меня, раз так… бросай совсем, пока еще не поздно. Пока детей нет, ну! Еще успеешь. Еще найдешь себе, с кем можно жить по-человечески. И еще как найдешь – тебе-то только свистнуть! А то я кто? Сегодня безработный, завтра бич! Вот на одни портки за жизнь и заработал. Так что давай, давай! Вон Сашка мается один в своих хоромах. Другой Чугуев, мощный, не нам, другим Чугуевым, чета!.. – остановиться все никак не может, себя известно с чем мешая и радость подлую в своем уничижении находя.

Страница 59