Жак - стр. 36
И все же в душе этого ребенка столько хорошего! Какая чуткость, какая чистота, какая бесхитростная вера в сердце ближнего, да и в свое собственное! Я люблю Октава, потому что не встречала человека лучше его. Тот, кто стоит особняком от всех, внушает мне, да и сам ко мне чувствует, только дружбу. Дружба – это тоже своеобразная любовь, огромная и возвышенная в иные минуты, но ее недостаточно, потому что она подает свой голос лишь при серьезных несчастьях, выступает лишь в важных и редких случаях. Дружба и думать не думает о повседневной жизни, о будничных мелочах, таких противных и тягостных в одиночестве, о непрестанной череде маленьких неприятностей, которые только любовь может обратить в удовольствия. Ты, Жак, действительно способен по доброте сердечной все бросить и кинуться мне на помощь, если я попаду в тяжелое положение, помчаться на край света, чтобы оказать мне услугу, но ведь ты не способен спокойно провести со мною неделю, не думая о Фернанде, которая ждет и любит тебя. Так и должно быть, ведь и со мною было бы то же самое. Я пожертвую своей любовью, чтобы спасти тебя от несчастья, но не отдам и малой ее частицы, чтобы уберечь тебя от неприятности. Право, жизнь как будто расколота надвое: глубочайшая близость – в любви, а в дружбе – великая преданность. Но сколько я ни стараюсь убедить себя, что это прекрасный распорядок, что мне надо ему радоваться, что Господь Бог щедро одарил меня, послав мне такого возлюбленного, как Октав, и такого друга, как ты, – я нахожу, что любовь ребячлива, а дружба очень уж строга. Я хотела бы почитать Октава, как тебя, не теряя при этом сладкого чувства нежности и постоянной заботливости, которое питаю к нему. Глупая мечта! Надо принимать жизнь такою, какой Бог ее создал. Но это трудно, Жак, очень трудно!
XIII
Не пиши мне, не отвечай. Не говори больше об осторожности, не старайся предупредить меня об опасности. Кончено! Я с завязанными глазами бросаюсь в пропасть. Я люблю, разве я способна что-нибудь ясно видеть? Пусть все будет, как Бог велит. Да и так уж ли важно, в конце концов, буду я счастлива или нет? Неужели моя особа так драгоценна, что всем следует ее оберегать? К чему ведет все это предвидение? Ведь оно не мешает человеку рисковать собой, а лишь заставляет рисковать трусливо. Не лишай меня мужества, не говори больше о Жаке, но позволь мне постоянно говорить о нем.
Вчера он врасплох застал меня в парке – я сидела одна на скамье и, закрыв лицо руками, плакала. Он спросил, что за причина моей печали, и рассердился на меня, когда я отказалась открыть ее. Да еще как рассердился! Схватил меня обеими руками и так крепко сжал в объятиях, что сделал мне больно. Но представь, мне не было ни страшно, ни обидно, что он так груб со мной. Он держал меня за руку и властным тоном требовал: «Говори же, говори! Сейчас же ответь, что с тобой». Хоть я и ненавижу, когда мной командуют, мне было приятно, что он стремится властвовать надо мной. Сердце у меня колотилось от радости, как в ту минуту, когда Жак впервые назвал меня на «ты». Мы перебирались тогда через ручей, и он сказал мне: «Ну прыгай же, прыгай, трусишка!» Ох, только на этот раз сердце у меня колотилось сильнее! Не могу объяснить, что я почувствовала. Всем сердцем я была перед ним, словно рабыня его, готовая броситься к ногам своего повелителя, или же как ребенок на руках у матери. Тут уж обмануться невозможно: я знаю, что люблю его, не могу не любить, ибо он заслуживает любви, и Бог не допустит, чтобы такое доверие и влечение я испытывала к злому человеку. В ответ на его настойчивые вопросы я ему рассказала о своем разговоре с капитаном Жаном и о том, какой непреодолимый ужас вызвали у меня его рассказы.