Записки судебного деятеля - стр. 16
Упомянув о Лямбле и вызвав перед собой его симпатичный и оригинальный образ, я не могу удержаться, чтобы не сказать о нем несколько слов. Ученик знаменитого Гиртля, подвижный, энергический, с прекрасными, полными жизни, умными карими глазами на сухощавом лице, под нависшим хохлом седеющих волос, Лямбль производил впечатление выдающегося человека и был таковым в действительности. Хозяин в своей части, он не был узким специалистом, а отзывался на всевозможные духовные запросы человеческой природы. Любитель и знаток европейской литературы, тонкий ценитель искусства, он мог с полным правом сказать о себе «nihil humanum me alienum puto» [7]. Он, например, в подробности изучал и знал Данга, а своими объяснениями и замечаниями внушил мне любовь и интерес к художественной деятельности Гогарта. Как практический врач он подсмеивался над узкой специализацией, столь развившейся в последнее время, и в понимании картины и значения болезни давал ход собственной творческой мысли, а не следовал рабски за тем, что ему скажет последнее слово заграничных книжек и в особенности разные химические и другие исследования. Он лечил не теоретически понимаемую болезнь, а каждого больного, индивидуализируя свои приемы и указания и отводя широкое место психологическому наблюдению. Его называли часто оригиналом и чудаком, но чудак этот мог записать себе в актив не мало блестящих исцелений там, где был серьезный и определенный недуг, и там, где нужно было лишь поднять душевный строй человека, не привязывая к нему непременно определенного медицинского ярлыка с неизбежной, предустановленной процедурой лечения и режима.
Судебная реформа в первые годы своего осуществления требовала от судебных деятелей большого напряжения сил. Любовь к новому, благородному делу, явившемуся на смену застарелого неправосудия и бесправия, у многих из этих деятелей превышала их физические силы, и по временам некоторые из них «надрывались». Надорвался в 1868 году и я. Появились чрезвычайная слабость, упадок сил, малокровие и, после более или менее продолжительного напряжения голоса, частые горловые кровотечения. Выдающиеся врачи Харькова признали мое положение весьма серьезным, но в определении лечения разошлись, хотя, по-видимому, некоторые подозревали скоротечную чахотку. Один посылал меня в Соден, другой в Зальцбрун, третий в горы, четвертый, наконец, в Железноводск. Я не знал, что делать, тем более, что и самое путешествие за границу представлялось для меня затруднительным в материальном отношении. Заслышав о моем нездоровье, ко мне пришел Лямбль. «Надо ехать за границу», – сказал он с чешским акцентом, пощипывая любимым жестом свою эспаньолку. «Но куда, куда?» – «А куда глаза глядят, т. е. в Европу… Вам нужны новые впечатления и отдых, но отдых деятельный и поучительный. Поезжайте сначала в Прагу (ну, конечно! подумал я), там вы встретите – я дам вам письма – хороших людей, а оттуда в Мюнхен, где зайдете в старую Пинакотеку, потом прокатитесь по Рейну, во Фландрию, посмотрите Рубенса и Мемлинга в Брюгге, а затем в Париж, где вам, может быть, удастся послушать Тардье…» – «Но что же мне пить? какие воды?» – «А пить необходимо, необходимо пить, но не воды, а пиво. Вы так и делайте, – поезжайте от одного пива к другому пиву, а приедете во Францию – пейте красное вино. А главное – не думайте о своей болезни. Она называется: молодость (мне было 23 года), слабые силы при большом труде и нервность; вы в сущности один нерв. Новые впечатления и пиво! вот и все…» И теперь, дожив, несмотря на многие испытания, почти до восьмидесяти лет, я с благодарным чувством вспоминаю этот совет «чудака», которому вполне и с успехом в свое время последовал. Лямбль действительно был оригинален во всем. После своего венчания он пригласил нас – своих шаферов – из церкви в свою квартиру, богатую книжками и скудной мебелью, переоделся в свой обычный рабочий костюм и, попросив нас посидеть с новобрачною, ушел присутствовать при какой-то интересной в медицинском отношении консультации, продолжавшейся до поздней ночи.