Записки сенатора - стр. 17
Выросший среди лишений, напитанный понятиями о превосходстве людей, выше меня стоящих, я вышел из училища робкий перед другими и перед собою, не дерзающий предполагать в себе умственную силу, могущую заменить преимущества наследственные. Напрасно ссылался я на примеры лиц исторических; рассудок говорил одно, а привычка делала другое. Во мне было два человека: один, духовный, – независимый, а другой, практический, – робкий, и оба были в постоянной ссоре.
Начало службы моей не было назидательно. В 17 лет определили меня в канцелярию министра финансов. Там я увидел два совершенно различных разряда чиновников. Одни, знакомые с директором или с его начальником, развязные, расфранченные, расхаживали перед директорским кабинетом и декламировали тирады из вчерашней трагедии угрюмым басом в подражание Каратыгину или напевали куплеты из водевилей; другой разряд трудился над засыпанными песком столами, поглядывая украдкою на более счастливых сверстников. Работа была преглупая, – а не давалась мне. Естественное право, эстетика, дифференциальные исчисления, Тацит или Гораций не являлись ко мне на помощь для написания простых бумаг, которые писались моими полуграмотными сослуживцами, так сказать, спустя рукава. «Что за черт?» – думал я.
Самые личности выступали передо мной в уродливых видах, как призраки разгоряченного воображения. «За местом», по чиновническому выражению, ходил я более месяца, каждый день являясь в приемную. В этой приемной было много чиновников в звездах, с Владимиром на шее, которые, казалось мне, так умны, что дай Бог услышать их разговоры, – и услышал. Маленький сухенький господин с Владимиром на шее (Взметнев) произнес: «Легче Вронченко пройти через ушко иглиное, чем богатому попасть в царство небесное». На это возразил верзила, тоже с Владимиром на шее: «Верблюду!» – а маленький прибавил: «А ты разве не верблюд?»
Впоследствии я привык к этому, потому что Вронченко был ежедневным предметом грубых насмешек, и не только не обижался ими, но сам кривлялся и гримасничал.
Другое явление поразило меня более глубоко. Перевели меня в регистраторский стол; когда я подошел к столу, то увидел перед собою моего бывшего учителя в пансионе, Куршина, но в каком превратном виде. Куршин был очень серьезен и внушал нам, детям, какое-то чувство полустраха и полууважения; восемь лет я не видал его, но в моем воображении остался образ величавый и грозный. Каково же было мое удивление, когда я увидел его, бедного, убогого, робкого, сидящим за одним со мною столом, – даже ниже, потому что мне отдавали бумаги французские и немецкие, а он записывал в журнал общие бумаги. Вид этого старика, который показался мне и ниже ростом, и хуже одетым, навел на меня грустные мысли; он указал на возможную будущность юноши, вступающего в государственную службу без покровителей. Этот добрый старик встретился мне лет через 20, когда я был директором департамента. Он пришел ко мне просить «местечка»; пришел он, бедный, в рубище, к своему прежнему ученику, смиренным, молящий! Я был совершенно счастлив, что мог дать ему место, которое вполне удовлетворило его желание.