Замурованные. Хроники Кремлевского централа - стр. 38
Брали Сухаря дома в Питере, группа захвата сработала прямо напротив тамошнего ФСБ. Принимали жестко. Со страху отбив сухожилия на ногах и обездвижив центнер с гаком, мусорам пришлось волоком тащить Сухаря до машины на глазах у изумленной публики. Затем повезли в лес.
«Я думал мочить везут, – рассказывал Саня. – А они, оказывается, отрывались от возможной погони. Во до чего бздливые! Постояли в лесочке, отзвонились, проверились и снова в город. Привезли домой на обыск. Старший группы, полковник, жевало, как вокзальные часы, легче закрасить, чем объехать, – говорит мне: “Вот у тебя машина хорошая, значит, кого-то одного, по крайней мере, убил, квартира большая – значит, минимум еще двоих!”
“С чего ты взял?” – спрашиваю я. “У меня логика такая”, – скалится мусор, а на руке котлы от двадцатки. “У тебя картошка дома есть?” – спрашиваю мента. “Ну, есть”, – отвечает. “Выходит, что ты пидор! Такая вот у меня логика!”»
В Москву этапировали этой же ночью. Билетов на поезд в кассе не хватило даже для мусоров. Поэтому выгнали проводницу из ее будки. Меня – на нижнюю полку, а пристегнутого ко мне козла – на пол».
– На обыске ничего не сунули?
– Сунуть не сунули, а сто штук зелени ушли, как дети в школу.
– На 51-й?
– Конечно, – усмехнулся Сухарь. – Мусорам что ни скажи, перекрутят как хотят.
– А что по срокам?
– Хрен знает. Менты кошмарят двадцаткой. – Миша равнодушно вздохнул. – Посмотрим…
– Вань, ты куришь? – спросил меня Слава, возившийся возле холодильника.
– Никак не соберусь бросить. А вы не курите? – недоуменно уточнил я, покосившись на чернеющую на углу «слоника» пепельницу.
– Не-а, – осуждающе-деликатно покачал головой Шер. – До тебя здесь Андрей Салимов сидел по банку «Нефтяной», может, слышал? Он курил.
Миша оказался скуп на слова. Казалось, всякое общение его тяготило. Однако это обстоятельство не мешало видеть в Сухаре удобного сокамерника и приятного собеседника, редкость высказываний которого лишь обостряла значимость последних.
За первые два месяца тюрьмы самым больным вопросом для меня стали письма. Посланные с воли, они большей частью терялись по дороге ко мне. Некоторые навсегда оседали в спецчасти изолятора, которая цензурировала почту, иные, якобы способные пролить свет на обстоятельства моего уголовного дела, безвозвратно уходили к следователю. Негласный выборочный запрет на переписку с близкими являлся своеобразной формой пресса, используемой на «девятке». Особенно тяжко это по первости, когда тюрьмой еще не начал жить, когда все еще по инерции дышишь волей, не осознавая мрачную явь казематных стен, когда решетки, тормоза, параша, шевроны и «руки на стену» кажутся зловещей бутафорией к какой-то глупой заезженной трагедии, где вот-вот рухнет занавес, вспыхнет свет и ты, не утруждаясь аплодисментами, рванешь в гардероб… Единственное, что до последнего держит иллюзию спектакля вокруг тебя, – это переписка с домом, безответность которой замуровывает душу осознанием горькой реальности.