Язвительные заметки о Царе, Сталине и Муже - стр. 10
Он ходил по комнате, желтый, мрачный.
– Вы бросаете другой свет… Но моя враждебность создалась постепенно… Я так работал над собой… А теперь – кончим эту аудиенцию. Все сказано. (Это он – мне сказал, а я пишу).
Мы еще пили чай при белом свете. Я уже не могла выйти из роли покорной страдалицы. Я звала его в Лугу.
Уезжая, я оставила ему письмо. Зачем? О, эти мои письма! О, как они меня жгут, каждое, даже невинное, не содержанием, а самим фактом!.. Люблю свои письма, ценю их – и отсылаю, точно маленьких, беспомощных детей под холодные, непонимающие взоры. Я никогда не лгу в письмах. Никто не знает, какой кусок мяса – мои письма! Какой редкий дар! Да, редкий. Пусть они худы – даю, что имею, с болью сердца, с верой в слова. Из самолюбия писем не пишу, но после они обращаются на мое самолюбие, и я это знаю, и жертвую самолюбием – слову.
И в письме была правда, опять старая правда, только без надежд. Господи, прости меня за этих бедных деток, с которыми я так жестока порою! Устала.
Он приехал через месяц.
Я много писала в этот месяц, а главное, много думала. Мысли меня могут пополам разломить, если очень ярки. До Червинского они не касаются.
Но – факты.
Он приехал, я очень взволновалась, все забыла, кроме опять мелкого самолюбия, и сразу попала в покорный тон.
Он был довольно холоден и крайне равнодушен. Вечером я затащила (именно затащила) его к себе.
Я говорила опять о прошлом, он отвечал неохотно. О том, что он разлюбил – я упомянула вскользь, как о конченном деле; но сама думала: не может быть, ведь осталось же хоть что-нибудь.
То же было и на другой день. Только я была некрасивее от слабости и злобы (я ужасно некрасива, когда слаба и зла, и знаю это, и страдаю, и еще хуже тогда).
Я обещала ему отдать все его письма. Он точно обрадовался. После завтрака мы остались одни.
– Пойдемте гулять, – сказала я.
Помню свою батистовую кофточку, увядшую розу, белое покрывало и зонтик с большим шелковым бантом… Я опять говорила, мы сели на скамейку. Вдруг я заметила, что он не слушает. Что-то такое тупое было в его лице, что я испугалась. И, прервав себя, спросила его:
– О чем вы думаете?
– О чем я думаю? – повторил он машинально. – Так. Ни о чем. О деревне думаю.
– О какой деревне? – спросила я почти с ужасом.
– Так, о деревне. Я скоро с ума сойду, – прибавил он, помолчав, с прежней безучастностью.
Замолчала и я.
Солнце сквозь ветви пятнами падало на его неподвижное лицо, на коричневый котелок, на скоробившийся пристежной воротничок. Душу мою ело чувство без названия. Ужас? Стыд? Отчаяние унижения? Не знаю…