Я всегда был идеалистом… - стр. 8
Если внимательно прорисовать линию: Credo quia absurdum («Верую, ибо абсурдно») Тертуллиана (155–220) – Credo ut intelligam («Верую, чтобы понимать») Августина Аврелия (354–430) – «Понимаю, чтобы верить» Пьера Абеляра (1079–1142) – «Я хочу испытывать раскаяние, а не знать его определение» Фомы Кемпийского (1379–1471) – «Вера не начало, а конец всякой мудрости» Гёте (1749–1832), то за ней явственно проступают трасцендентальные контуры выхода в мысль и возврата в действие. «Как бык для пахоты, конь для бега, а собака для поиска, человек рожден для умопостижения и действий, как некий смертный бог», как считал Аристотель.
Подвели итог этим поискам Кант, поставивший задачу создания трансцендентальной онтологии, и Фихте, поставивший задачу создания трансцендентальной этики. Кант не был немецким философом, он был философом, а вот Гегель, как говорил Воланд, «пожалуй, немец».
И здесь я не могу не процитировать фрагмент последнего публичного обсуждения Георгием Петровичем схемы мыследеятельности (где он, кстати, демонстрирует ее эмпирическое употребление прямо в зале, и это поздний Щедровицкий) в 1989 году во Владивостоке: «В схеме мыследеятельности мимоходом решена проблема, поставленная Иммануилом Кантом, – проблема трансцендентальности мышления, именно трансцендентальности. Тут механизм достаточно прост, можно сказать, что проблем такого уровня Кант поставил две: проблему трансцендентности, т. е. выхода к реальности, к основным гипотезам или допущениям о строении реальности, и проблему трансцендентальности, т. е. перевода идей, мыслей, знаний из формы одной интеллектуальной функции в формы другой интеллектуальной функции, ну, например, с языка восприятий на язык мыслей или что-то в этом роде. ‹…› в этой схеме мыследеятельности решается задача, поставленная Иммануилом Кантом, о создании трансцендентальной топики или трансцендентальной онтологии, и вроде бы это даже похоже на правду, во всяком случае так это можно проинтерпретировать».
С нетерпением и надеждой жду появления на свет первых книг, снимаю шляпу перед составителями, я на такой труд пока еще не способен.
Впервые я увидела Г. П. Щедровицкого в 1972 году на дискуссии о предложенном П. Я. Гальпериным предмете психологии. В отличие от остальных участников, которые противопоставляли предложению Гальперина свое представление о предмете психологии, аргументируя это в лучшем случае ссылкой на существующие в психологии традиции, Щедровицкий начал обсуждать вопрос, как вообще должен быть устроен предмет науки и что в связи с этим надо было бы сделать, чтобы дать психологии новый предмет исследования. Выступление поразило меня тем, что задавало новый уровень обсуждения (потом я узнала, что он называется методологическим) и благодаря этому позволяло мне – ученице Гальперина – увидеть новые задачи и направления размышлений в своей области.