Размер шрифта
-
+

Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых - стр. 35

Чуть позже, однако, я организовал и вел вечера Фазиля Искандера и Юнны Мориц в Нью-Йорке – копии их вечеров в Москве, в ЦДЛ и Литмузее, где я тоже делал вступительное слово. Фазилю я подарил только что вышедших в Нью-Йорке «Трех евреев» под изначальным именем «Роман с эпиграфами» с автографной благодарностью за поддержку, так как Фазиль прочел роман еще в Москве, в рукописи, и горячо одобрил (до сих пор храню его записку). Из Нью-Йорка Фазиль отправился в Норвич – в Русскую школу тамошнего университета, где они с Булатом преподавали. Фазиль дал «Трех евреев» Булату, а на обратном пути смешно пересказал его впечатления. Теперь пересказываю я – с поправкой, понятно, на испорченный телефон, хотя по части информации Фазиль педант, а я тут же занес в дневник. Прочтя за ночь половину книги, Булат на утро расхваливал роман на все лады:

– Как он пишет! Это настоящая литература.

Еще одна ночь, «Роман с эпиграфами» дочитан до конца, мнение Булата изменилось коренным образом:

– Господи, что он пишет! Как рука поднялась!

К началу 90-х Булат уже выпал из времени – не только поэтический дар иссяк, но и присущая ему надсхваточная устраненность.

По призыву друзей, Окуджава ринулся в политику, но как-то невпопад, грубо, перебарщивая. Когда в начале октября 1993-го Россия оказалась по разные стороны баррикад и Ельцин расстрелял из танков оппозиционный парламент, на чем, собственно, и закончился русский эксперимент с демократией, дальше все пошло наперекосяк, выборы превратились в проформу, а демократические институты в потемкинский фасад, тихий, сдержанный, тонкий и мудрый Булат проявился как политический экстремал, правее Папы, в нем самом проснулся воспетый им когда-то комиссар в пыльном шлеме: «Я наслаждался этим. Я терпеть не мог этих людей, и даже в таком положении никакой жалости у меня к ним совершенно не было. И может быть, когда первый выстрел прозвучал, я увидел, что это – заключительный акт».

Резко выступал за закрытие оппозиционных «Дня» и «Советской России»: «Я не за насилие – я за силу. Я не за жестокость – за жесткость. Это разные вещи. В наших обстоятельствах, в наших условиях это необходимо».

Это был уже другой Окуджава, не узнающий ни времени, ни страны, ни народа:

Что ж, век иной. Развеяны все мифы.
Повержены умы.
Куда ни посмотри – всё скифы, скифы.
Их тьмы, и тьмы, и тьмы.

После операции на сердце на собранные его американскими поклонниками средства Окуджаву тянуло обратно в Россию: «Грязца своя…»

Я хочу вернуться к тому Окуджаве, которого знал, любил и люблю.

Что было для него главным в жизни?

Страница 35