Вперёд в прошлое - стр. 41
И мы смотрели больных, щупали, слушали, расспрашивали. По нескольку раз одних и тех же...
Думая так об Иване Андреевиче, я вошел в палату, в которой лежал Астахов...
Солнце уже почти исчезло, и последние косые блики его сделали всю палату шафрановой. Стены, простыни, подушки, температурные листы – все было шафрановым... Таким же шафрановым, как Астахов... Только меньше. Потому что у Астахова был старый, видимо, скиррозный рак желудка величиной почти с детскую голову. Он с каждым днем все более сдавливал желчные протоки, и Астахов с каждым днем все более желтел.
Он поздно дает метастазы, этот скиррозный рак. Но дает. И у Астахова метастазы уже были.
Он лежал на спине и неподвижно смотрел желтыми глазами на желтую стену.
– Совсем я пожелтел, – очень тихо и очень задумчиво произнес он.
– Это потому что солнце, Николай Петрович, – сказал я и присел на край его кровати.
Осторожно я сдвинул одеяло к ногам и приподнял белую рубашку. Опухоль была видна на глаз, и пропальпировать ее не представляло никакого труда. Я положил ладонь на желтый живот и ощутил твердое и неподвижное, как пень, образование.
– Ну, вот. Уже почти совсем размягчилось, – сказал я, не глядя на Астахова, – и подвижнее стало...
Так каждый день на обходе говорил Иван Андреевич. Эта ложь поддерживала в человеке тлевший, несмотря ни на что, тлевший где-то глубоко огонек надежды...
Астахов тяжело вздохнул.
– Все грустно и безотрадно, – так же задумчиво произнес он, и по скулам, обтянутым желтой кожей, скатились две крупные слезы.
– Ну, это уж ни к чему, Николай Петрович.
Я с трудом поднялся с кровати.
Астахов промокнул глаза концом рубашки...
Солнечные блики уже исчезли. Стены снова стали белыми, простыни и подушки стали белыми. Один только Астахов остался шафрановым. Он действительно совсем уже пожелтел за последние дни.
Я вышел из палаты и остановился у окна.
Вот странно. Пройдет три-четыре месяца, все останется на своих местах – будет стоять эта кирпичная больница, будут время от времени поступать в отделение новые больные, будем на пятом курсе мы, а Астахова уже не будет. И ничего, абсолютно ничего нельзя сделать. Пройдет каких-нибудь шестьдесят-семьдесят лет... Так же будет стоять эта кирпичная больница, будут шуршать машины по Волоколамскому шоссе мимо моего дома, будет стоять это старое дерево. И небо будет такого же цвета. А меня не будет... Меня точно не будет... Никогда... Меня никогда не будет... Никогда... Никогда...
Я вздрогнул. Я всегда вздрагиваю, когда начинаю вдумываться в это страшное слово «никогда». Я вздрагиваю, и мне хочется закричать, так закричать, чтобы все услышали, чтобы все обступили меня и напомнили мне о самых ближайших жизненных делах. О чем угодно. О том, что мне нужен костюм на зиму, об абонементах на симфонические концерты, о Валечке...