Возвращение - стр. 6
Моему дедушке было что рассказать об Италии и Франции. Побывав учеником у ткача и у прядильщика, он несколько лет проработал в Турине и Париже, и снова его мемуары повествуют о том, с каким интересом он осматривал достопримечательности и знакомился со страной и людьми, рассказывают о скудном жалованье, о нищенском жилье и о суевериях, царивших среди рабочих и работниц в Пьемонте, о конфликте между католицизмом и свободомыслием и об усилении национализма во Франции. И здесь тоже говорится о том, как его мучила тоска по родине. Потом он стал управляющим прядильной фабрикой в Швейцарии, женился и создал свой домашний очаг, купил дом в Швейцарии – наконец-то он зажил не вопреки собственной природе, а в согласии с нею.
Когда накануне Первой мировой войны он занял пост управляющего немецкой прядильной фабрикой, ему не пришлось покидать родные края. Он ездил на фабрику через границу и возвращался после работы домой – до тех пор, пока после Первой мировой войны из-за инфляции его жалованье не обесценилось и в Германии, и особенно в Швейцарии. Он старался поскорее тратить жалованье на приобретение разных долговечных вещей, и у меня в доме до сих пор сохранилось одно из тяжелых шерстяных одеял, которые он в большом количестве приобрел по случаю при ликвидации немецкого лошадиного лазарета и которым действительно нет сносу. Однако лошадиными попонами не накормишь жену, чтобы она была здоровой и сильной, забеременела и родила ребенка, и тогда дедушка снова стал управляющим на швейцарской прядильной фабрике.
Он навсегда сохранил преданность немцам. Его издавна занимала судьба немцев за границей, – возможно, он считал, что они так же страдают от тоски по родине, как когда-то страдал он сам. Когда бабушка готовила еду, дед всегда ей помогал: он брал круглую металлическую сетку со свежевымытым, мокрым салатом, выходил на порог дома и тряс ею, пока салат не высохнет. Нередко, выйдя на крыльцо, он застревал там надолго, и тогда бабушка посылала меня за ним. Я шел и заставал его сосредоточенно рассматривавшим капли воды, которые он разбрызгал на каменные плиты перед входом, когда размахивал сеткой.
«Что с тобой, дедушка?»
Капли на плитах напоминали ему о рассеянных по свету немцах.
После того как дедушка и бабушка пережили Первую мировую войну, грипп и инфляцию, после того как дедушка стал больше зарабатывать на процветающей швейцарской прядильной фабрике и, запатентовав два изобретения, с большой выгодой продал патенты, у них наконец-то родился сын. С этого момента на страницах дедушкиных записок то тут, то там обнаруживаются наклеенные фотографии: мой отец с бумажной шапочкой на голове, верхом на деревянной лошадке на палочке, вся семья за столом в садовом домике, мой отец в костюмчике и с галстуком в день поступления в гимназию, вся семья с велосипедами, одна нога на педали, другая – на земле, словно они вот-вот отправятся в путь. Несколько фотографий были просто заложены между страницами. Мой дедушка в школе, мой дедушка – молодой супруг, мой дедушка – пенсионер, мой дедушка за несколько лет до смерти. Взгляд у него всегда серьезный, печальный, он растерянно смотрит перед собой, словно не видя ничего вокруг. На последней фотографии у него изборожденное морщинами лицо, худая старческая шея торчит из широкого воротника рубашки, словно у черепахи из-под панциря; взгляд стал робким, а душа будто готова спрятаться за маской нелюдимости и чудачества. Однажды он рассказал мне, что всю жизнь страдал головными болями, боль шла от левого виска к затылку, «как перо на шляпе». Об изводивших его депрессиях он мне никогда не говорил, да он, пожалуй, и не знал, что и печаль, и растерянность, и страх могут быть диагнозом, у которого есть название, – да и кто тогда о таком помышлял! Впрочем, дело редко доходило до того, чтобы он не мог встать, что-то делать, работать.