Вот пришел великан (сборник) - стр. 23
– Может, свет побольше зажечь?
– А зачем, – сказал дядя Мирон, – нам же не читать тут…
Я передал ему колпачок и бутылку. Он опять проделал все как на мельнице: сперва наполнил посудинку, а затем отставил бутылку, снял свободной рукой картуз и сказал: «Побудем живы!»
Я выпил два колпачка подряд – мне это нужно было – и дважды сказал: «Побудем живы». Дядя Мирон вкусно и бережно закусывал консервами, то и дело наклоняясь над банкой, и я близко видел тогда его шею – сплошь в сетчатке морщин и морщинок. «Каждая у него обругана матерщиной, каждая!» – подумал я и спросил:
– Где ты отбывал, дядь Мирон?
– Далеко, брат! – с прежней неискренней веселостью ответил он.
– А все же?
– Подписку дал не разглашать…
– Теперь на это начхать! – заявил я.
– Это верно, – сказал дядя, – да только видишь ли какое дело: говорить не хочется… Ну было и было… А зачем его вспоминать?
– А можешь не вспоминать? Все чтобы не вспоминать?
Я не только спрашивал, но и просил, и дядя Мирон все понял, что я хотел. Он положил рядом с колпачком кусок батона, подобрал с колен крошки, кинул их в рот, прожевал, выпрямился и, строго глядя на меня, сказал:
– Дурак ты! Ну что ты означал тогда в моей беде? Ты ж был… ховрашок, вот кто!.. Кто ж из нас с тобой был виноват?!
Я нарочно уронил на пол машины колпачок и стал искать его там, чтобы подождать, пока остынут глаза, но дядя Мирон тоже наклонился и начал шарить руками около педалей… После этого мы немного посидели смирно, затем выпили, и дядя Мирон сказал о коньяке:
– А все ж верно говорят, приванивает он!
– Клопами? – спросил я.
– Клопами, будь они неладны!
– У вас в лагере много было?
– Заедали! – зажмурился дядя.
– Нас тоже, – сказал я.
– Да неужели ты в самом деле сидел? – пораженно спросил дядя Мирон.
– В самом, – просто и легко сказал я.
– За что, господи?
– В плену был…
– Ах, вот оно что-о! И сколько отдул? Ну тогда мне понятно! Тогда все… Ах же ж курвецы! Ах же ж…
И мы начали с дядей Мироном ругаться беззлобно и с удовольствием, оба дивясь молитвенной складности страшной лагерной матерщины, какой мы обкладывали караульных, надзирателей, клопов, голод, стужу, тоску… Мы разговаривали, ругались и выпивали, и это было впервые, когда я испытывал чуть ли не благодарность судьбе за то, что сидел в «своем» лагере. Потом мы спели лагерную песню, и мне стало не очень весело, а дядя Мирон положил руку на мое плечо и, как по секрету, который он доверяет мне первому, принялся расхваливать наступившие времена, – «жизнь наклюнулась законная», – а Хрущева называл, как своего свата, – «Сергеич»!