Восточный вал - стр. 26
– Пожить бы здесь, – мечтательно согласился с ним Орест.
– Для художника и скульптора такой островок – сущий рай, – приучался штурмманн воспринимать Отшельника глазами гауптштурмфюрера Штубера, который умел ценить настоящих мастеров, независимо от того, в каком искусстве или каком ремесле они себя проявляли.
– И я – о том же, – неохотно продолжил разговор Отшельник, с наслаждением вдыхая напоенный озерной влагой и сосновым духом воздух.
– Только что поделаешь, война!
Роттенфюрер понимающе ухмыльнулся, но приставать к этому гиганту с расспросами и уговорами не стал. Он прекрасно знал, что завербовать этого сильного и мужественного человека не удалось даже «великому психологу войны» Штуберу; что пугать смертью этого человека уже бессмысленно, он давно готов к ней, и что фашистов он ненавидит еще яростнее, чем всю свою жизнь ненавидел коммунистов.
…Нет, никакого особого чувства к Софочке новоявленный иконописец тогда не проявлял. Впрочем, «долгодевствующая» полуполька-полуеврейка и не требовала какого-то нежного отношения к себе. Но теперь Отшельник почему-то все чаще вспоминал именно ее, причем воспоминания эти были доверчиво-трогательными и сексуально-изысканными. Тогда, во время сожительства с Софочкой, Орест и предположить не мог, что когда-нибудь с такой тоской будет вспоминать ее упругую грудь, ее точеные, цвета слоновьей кости, бедра, ее миниатюрные – икры «бутылочками» – ножки. Что ему так часто станут сниться вечно стремящиеся к поцелую, чувственные губы и пылкие, неукротимые объятия «долгодевствующей».
А как много узнал он от этой начитанной женщины о «бытии в искусстве» великих мастеров кисти и резца, талантливых иконописцев и не менее талантливых литераторов – Микеланджело, Тициана, Врубеля, Родена, Ван Гога, Петрарки…
Как настойчиво вырывала его Софочка из его полумонашеской кельи-мастерской, чтобы затащить в Художественный музей, на выставку современных живописцев или на лекцию по искусству церковной живописи Средневековья. При этом женщина сама навязчиво представляла его каждому, кто в этом городе хоть как-то был связан с искусством, и гордилась своим Отшельником так, словно он и сам являлся величайшим творением искусства.
Лишь теперь, несколько лет спустя, Орест начал по-настоящему понимать, сколь основательно готовила его Софья Жерницкая к способу жизни художника, мастера, жизни «человека от богемы». И при этом следила, чтобы богемность его проявлялась в таланте и способе творческой жизни, а не в пьяных загулах и прочих «великих пороках… великих».
«Вся ваша порочность, – мило, на французский манер грассируя, наставляла его Софья, – должна проявляться в постели, и только в постели. Только здесь, в моей постели, вам позволено возноситься до сексуального зверствования и опускаться до сексуальной святости. И ради бога, не стесняйтесь ни меня, ни себя, держитесь настолько раскованнее, насколько вам это приятно, – страстно шептала она ему на ушко, нежно поводя кончиком языка по мочке. – А главное, не забывайте подбадривать себя и меня простыми, народными выражениями. В этой богоизбранной постели вы познаете такое блаженство, что никаким небесным раем, – слово «рай» оставалось одним из немногих, которые она выговаривала без французского грассирования, – вас уже не заманишь».