Волга-матушка река. Книга 2. Раздумье - стр. 62
В памяти Акима Морева возникла плотина, полуразрушенное здание станции, заросшее дно бывшего водоема, оскудение в долине, бегущие во все стороны электрические столбы… а теперь вот эта пустота в доме защитника Родины, Героя Советского Союза, человека, который создал колхоз-миллионер… И у секретаря обкома невольно брызнули слезы, те слезы, что в народе называют «неудержимыми». Он их смахнул, а они снова полились.
– Ветер. Надуло… там, на плотинке, – сказал он и несколько минут сидел молча.
Астафьев глянул на него, подумал: «Оказывается, он не «слепыш»: слезы! Что же, и заревешь! Значит, ему свои мысли доверить можно».
Елизавета Лукинична поставила на стол самовар, чашки, сахарницу с комковым сахаром, затем, стряхнув ладошкой что-то невидимое на столе (стол был чистый), налила гостям довольно жиденького чаю и присела у порога. Отсюда сияющими глазами, в которых почему-то играл смешок, несколько секунд смотрела на Астафьева, потом заговорила:
– Большой уж ты стал. Ох, какой большой, Ванюшка! А я сейчас вспомнила: семь лет мне было, крестному твоему тоже семь. Принесли мы тебя из церкви, а твой отец спрашивает: «Ну, как звать-величать моего сына?» А мы забыли. Не то Василий, не то Петр… и как припустились кум и кума к попу. Прибежали, спрашиваем: «Как парня-то звать?» Ответил: «Иван, Иван Богослов». Ты такой и вышел – проповедник жизни новой, – и горестно вздохнула, обводя стены взглядом.
Аким Морев с детских лет знал, что комковый сахар покупают крестьяне потому, что он крепче, не так быстро тает во рту и что с одним маленьким кусочком можно выпить и две, и три чашки чаю. Зная это, он не решился пить внакладку, а отгрыз от куска краешек и стал пить вприкуску.
В это время в дом вошла женщина, что-то шепнула хозяйке и, передав большой ноздрястый ключ, скрылась.
– Что это, крестная? – спросил Астафьев.
– Ключ-то? От сундука. На работу пошла. Хлеб от ребятишек в сундук заперла, а ключ мне: растащут хлеб голодные ребятишки, – ответила Елизавета Лукинична и, чуть подумав, добавила: – Мать, а сердце в комок сжала и хлеб от ребятишек спрятала: иначе все съедят, а завтра зубы на полку. Вот так и живем, крестничек, Иван Богослов, проповедник новой жизни. Ох, Ванюшка, Ванюшка! – проговорила она, видимо не смея выказать внутреннюю боль.
Тогда сказал Аким Морев:
– Плохо живете, Елизавета Лукинична.
– Да уж куда хуже: в пропасть летим.
– Почему перестали садить помидоры, огурцы? Ведь, говорят, выгодно было.
Елизавета Лукинична болезненно улыбнулась.
– Да уж как-то сама собой беда налезла, милый человек, не знаю, как вас звать-величать, – заговорила она так, будто выступала на собрании колхозников: взмахивала правой рукой, кому-то грозя кулаком. – Примерно с консервным заводом договор подмахнули власти наши: рамы парниковые завод нам дал, мы ему за это помидоры, огурцы. Года четыре за рамы работали. Ну, у колхозников руки отвалились: кто за так-то работать будет? Окроме того, власти наши у государства кредит огромный взяли на постройку гидростанции. К чему, зачем станция? Народу не сказали. А ее, плотину-то, прорвало. После этого завод стали звать не «консервным», а «констервным», гидростанцию – «гидрой». – И вдруг она заговорила зло: – Эх, крестник! Сбежала бы я отсюда, как и другие, куда глаза глядят, да дочки держут: надо их до дела довести. Учатся. В городе. Хорошие они у меня, работящие. На каникулы летние приедут – в колхозе работают, а кроме этого, травы, коренья собирают. Вон, видишь, на стене? Аптекарю одному в город сдаем: этим кормимся. А сосед наш морских свинок разводит. На крыс похожие. Сдает куда-то в ученое место: этим живет. Другой украдкой сапожничает. Иной валенки катает. А иной базарничает – заразным делом занимается. Да и нам приходится с огородиков все на базар таскать. Стыдно. Да что будешь делать? Косынку вот на нос стянешь, чтобы глаза твои не видать было, и торгуешь. Так и переколачиваемся. Ведь что получается, Ванюшка? Неурожай – хлеба колхозникам нет, урожай – хлеба колхозникам тоже нет.