Волчий паспорт - стр. 76
Моя будущая третья жена была не виновата в моем разводе – он был неминуем.
Мы познакомились с ней довольно банально – она сидела с подругой за соседним столом в грузинском ресторане «Арагви» и узнавающе смотрела на меня фиалковыми глазами с испугом и любопытством. У нее был коротенький вздернутый носик и лохмато-золотая голова львенка. Сквозь грузинскую музыку маленького оркестрика, льющуюся с внутреннего балкона, как журчащий горный водопад, я краем уха услышал, что они с подругой говорят по-английски.
– Вы из какого штата? – спросил я ее, будучи полностью уверенным в том, что она американка.
– Я не американка, – засмеялась она. – I am а grandmother[3] всех американок – англичанка.
Это был ее первый день в Советском Союзе.
Она бежала из Англии в отчаянье от измучившей ее любви к человеку, который писал о шахматах и для кого она была только деревянной фигуркой в его пальцах, холодно калькулирующих в воздухе, прежде чем сделать следующий ход.
Она приехала как туристка, и ей удалось устроиться на работу, что было невероятно по тогдашним временам. Но перед ее фиалковыми глазами и обезоруживающе вздернутым носиком не устояли даже кагэбэшные кадровики издательства «Прогресс», подписавшие с ней контракт как с переводчицей русской литературы. Однако она напрасно ожидала, что ей дадут переводить Толстого или Чехова. Чаще всего ей всучивали так называемую секретарскую литературу – романы, написанные секретарями Союза писателей во время, свободное от заседаний.
Она корчилась от смеха, когда ей давали переводить такое: «„Иди ко мне, родненький. Как ты измучился, отдавая все партии и народу“, – голосом, внезапно охрипшим от желания, перехватившего ей горло, сказала председательница колхоза Анфиса Харитоновна, до хруста сжав неожиданно оробевшего секретаря обкома в своих духмяных крестьянских объятиях, и они сами не заметили, как оказались на ковровой дорожке его кабинета, на которой еще виднелись старые отпечатки сапог хлеборобов – тех, на ком стояла, стоит и стоять будет русская земля».
Я никогда не встречал ни одного другого иностранца, который бы любил Россию не по-иностранному, как она. Хотя она говорила с акцентом, ее русский язык быстро стал гораздо сочней, переливчатей, чем язык многих урожденных русских.
Она восхищала меня великодушной неразборчивостью своих дружб: с хитроглазыми татарчатами – детьми сокольнического дворника, ненасытно приобщавшимися из ее заграничных рук к мировой цивилизации через обожаемый ими чуингам; с длинноволосыми, мрачно-романтическими истопниками, читающими в подлиннике «Les fleures du mal» Бодлера при отблесках адского пламени, страдальчески стонущего в советских ржавых котлах; со сторожами общепитовских столовок, превращаемых по ночам в полудиссидентские ночные клубы, где потрясатели основ под свои антигосударственные речи черпали государственный клокочущий суп из гулливеровской кастрюли таким же гулливеровским половником и запивали дымящиеся, кажущиеся мамонтовыми кости не какой-нибудь «табуретовкой», а купленным в «Березке» на валюту, нелегально полученную из тамиздата за мужественный нонконформизм, настоящим «Бифицером», на чьей наклейке с английской дистанцированной вежливостью улыбался углами губ этим малопонятным ему русским людям дворецкий, с жезлом, в красной ливрее и в белоснежном ярме плоеного воротника.