Размер шрифта
-
+

Во дни Пушкина. Том 2 - стр. 52

Но эту новую, государственную точку зрения на жизнь он не выдерживал, срывался и снова превращался в прежнего mauvais sujet[29], и, когда раз, уже в горах, под Казбеком, его и других путешественников, ехавших «с оказией», окружила толпа осетин и заинтересовалась его оригинальной наружностью, – он в довершение всего надел еще красную турецкую феску, – он приказал переводчику сказать горцам, что он шайтан: русские поймали его маленьким в горах, вырастили и вот он снова возвращается теперь к себе. Суеверные горцы перепугались. Пушкин, выставив вперед свои знаменитые когти, с зверским видом вдруг бросился в толпу. Сперва все с визгом кинулись врассыпную, а потом схватились за камни и путешественникам пришлось бы плохо, если бы находившийся по близости казачий отряд не поспешил к ним на выручку.

Изумляющей, потрясающей, грандиозной поэмы Кавказа запертый в себе, собою ограниченный, он совершенно не заметил. «Едва прошли сутки, – записал он, – и уже рев Терека и его безобразные – так и написал! – водопады, уже утесы и пропасти не привлекали моего внимания… Я столь же равнодушно проехал мимо Казбека, как некогда плыл мимо Чатырдага…» И, глядя на Казбек, он вспомнил только выражение какого-то поэта о нем, что он «подпирает небеса». Печатная бумага и тут была на первом месте. Тут он видел только декорации, среди которых он вот сейчас поставит какую-нибудь свою пьесу. В этом сказывалось уже проклятие его ремесла…

Примчавшись в Тифлис, он сейчас же понесся вслед за армией к Карсу. Там нашел он и брата своего, Льва, – тот пил, ел и воевал, – Михаила Пущина, брата Jeannot, и многих других приятелей, и хотя он и старался выдержать с ними этот новый, государственный тон человека серьезного, но частенько срывался и тут и в своем шикарном сюртуке и ослепительной шляпе – солдаты прозвали его за этот наряд «драгунским батюшкой» – бросался неизвестно зачем в стычки и раз даже, схватив копье убитого казака, помчался под пулями за отступающей турецкой кавалерией… Но опять и опять поднимался он на точку зрения государственную и без всякого смеха записывал, сидя в палатке, такие, например, свои размышления:

«Черкесы нас ненавидят. Мы вытеснили их из привольных пастбищ; аулы их разорены; целые племена уничтожены. Они час от часу далее углубляются в горы и оттуда направляют свои набеги. Дружба мирных черкесов ненадежна; они всегда готовы помочь своим буйным единоплеменникам. Дух дикого их рыцарства заметно упал. Они редко нападают в равном числе на казаков, никогда на пехоту и бегут, завидя пушку. Зато никогда не пропустят случая напасть на слабый отряд или на беззащитного, – уверенно повествовал он, воображая, что “у нас” дело обстоит иначе. – Почти нет никакого способа их усмирить, пока их не обезоружат, как обезоружили крымских татар, что чрезвычайно трудно исполнить по причине господствующих между ними наследственных распрей и мщения крови. Кинжал и шашка суть члены их тела, и младенец начинает владеть ими прежде, нежели лепетать, – приврал он. – У них убийство – простое телодвижение. Пленников они сохраняют в надежде на выкуп и обходятся с ними с ужасным бесчеловечием, – совсем забыв о крепостных, негодовал он, – заставляют работать сверх сил, кормят сырым тестом, бьют, когда вздумается, и приставляют для стражи к ним своих мальчишек, которые за одно слово вправе зарубить их своими детскими шашками. Недавно поймали мирного черкеса, выстрелившего в солдата. Он оправдывался тем, что ружье его было слишком долго заряжено. Что делать с таким народом? Должно, однако ж, надеяться, что приобретение восточного края Черного моря, отрезав черкесов от торговли с Турцией, принудит их с нами сблизиться. Влияние роскоши может благоприятствовать их укрощению; самовар был бы важным нововведением. Есть, наконец, средство более сильное, более нравственное, более сообразное с просвещением нашего века: проповедание Евангелия, – неожиданно бабахнул он и порадовался на себя: так это выглядело государственно… – но об этом средстве Россия и доныне не подумала. Терпимость сама по себе вещь очень хорошая, но разве апостольство с ней не совместно? Разве истина дана нам для того, чтобы скрывать ее под спудом? Мы окружены народами, пресмыкающимися во мраке детских заблуждений, и никто еще из нас не думал препоясаться – ему вспомнились его приятели и он засмеялся: вот бы “препоясать” Соболевского! – и идти с миром и крестом к бедным братиям, лишенным доныне света истинного. Так ли мы исполняем долг христианства? Кто из нас, муж веры и смирения, уподобится святым старцам, скитающимся по пустыням Африки, Азии и Америки, в рубищах, часто без обуви, крова и пищи, но оживленным теплым усердием? Какая награда их ожидает? Обращение престарелого рыбака или странствующего семейства диких или мальчика, а затем нужда, голод, мученическая смерть… Кажется, для нашей холодной лености легче, взамен слова живого, выливать мертвые буквы и посылать немые книги людям, не знающим грамоты, чем подвергаться трудам и опасностям по примеру древних апостолов и новейших римско-католических миссионеров. Мы умеем спокойно блестеть и в великолепных храмах велеречием. Мы читаем светские книги и важно находим в суетных произведениях выражения предосудительные. Предвижу улыбку на многих устах. Многие, сближая коллекции моих стихов с черкесским негодованием, подумают, что не всякий имеет право говорить языком высшей истины. Я не такого мнения. Истина, как добро Мольера, там и берется, где попадается…» И т. д.

Страница 52