Витражи. Лучшие писатели Хорватии в одной книге - стр. 29
Возможно, она была слышна даже в Цриквенице, в те тихие годы не было ни рева грузовиков, ни шума потоков легковых автомобилей, ни мощных динамиков в корчмах и кафе, ни оглушительных русских громкоговорителей, размещенных по углам городских площадей, из которых по всей набережной от начала и до ее конца звучали голоса товарищей Моше Пияде и Милована Джиласа.
Блаженный покой еще не был уничтожен и звуковым хаосом Второй мировой войны – истериками Муссолини и его артиллерией, немецкими «юнкерсами» и очередями русских автоматов, – той войны, после которой уши людей больше никогда не будут ни слушать, ни слышать настоящую, глубокую тишину, какая была до 1938 года, в которой были ясно распознаваемы и благородные удары тимпанов, и рвущие тишину звуки труб и рогов, и вой скрипок и виолончелей, и драматические повествования фортепьяно, распространявшиеся и повторявшиеся долгой чередой отзвуков, которые продолжались и будут продолжаться, пока есть те, кто их слышит и помнит.
Музыка профессора изумила.
Первый раз в жизни, то есть первый раз после того, как давно в детстве в его восприятии, как и в восприятии каждого, хаотичные звуки мира, познанного при рождении, распределились по тонам, музыка изумила его как некое совершенно новое, изначальное чудо.
В здешнем обширном пространстве под средиземноморским небом, которое спускалось к морю, где скалистые и крутые горные утесы, возвышавшиеся за крышей отеля «Орион», создавали какую-то неожиданную, почти театральную акустику, из Варшавы был слышен каждый звук и каждый вздох незнакомой и невидимой публики.
Сотни людей взволнованно вдыхали романтический жар третьей симфонии Брамса, и казалось, прислушайся – и услышишь биение их сердец.
Томаш Мерошевски сидел перед отелем один, все остальные еще спали, смотрел в небо над морем, которое с неожиданной быстротой становилось все ярче, словно открывался занавес на сцене, и слушал музыку так, как ему не приходилось слушать раньше, улавливая дыхание незнакомых людей, тиканье их карманных часов, и единственное, чего ему хотелось здесь, во дворе, за круглым и влажным от утренней росы столом, так это того, чтобы все как можно дольше оставалось таким, как сейчас, чтобы никто не проснулся и не прервал это волшебство, предназначенное, как и любое другое волшебство, лишь одному человеку, который будет потом его пересказывать и о нем говорить, а слушатели будут верить и его рассказу, и чуду, или же не будут верить ни тому, ни другому.
Профессор вдруг понял, что с музыкой, как и с Богом, человек всегда остается один на один. Эта мысль показалась ему мудрой. В Кракове такое никогда не пришло бы ему в голову, он был уверен.