Великая легкость. Очерки культурного движения - стр. 44
Спектакль заслуживает премии уже за идею: метаморфозы раскрылись как живой кровью пульсирующий миф поколения. Герои Овидия предстают подростками, забытыми отцами и богами в мире, где можно все. Это брошенный мир цивилизации, ее постистория: спектакль позволяет увидеть, как над грязевой бездной загорались первые светильники разума и как человеческое сознание расползается обратно в слякоть. Битые машины, оборванный целлофан – пейзаж для полутвари, персонажа, остроумно введенного в миф драматургом и режиссерами. Полутварь воплощает итог превращений, которым подверг человек свое, по выражению Овидия, «высокое лицо». Этот выверт постгуманизма вызывает в спектакле особенное сочувствие еще и потому, что ответственность за унизительную метаморфозу целиком возлагает на умолкнувших богов.
Метаморфозы Овидия случаются во имя сохранения гармонии, исцеляя мир от чрезмерности и разрыва. Команда Серебренникова поворачивает мифы другой стороной, концентрируясь на моменте преодоления человечности. Максимализм страстей – самостоятельная ценность в мире, узнавшем вкус безграничных возможностей. Здесь главная метаморфоза – это переход полноты свободы в физиологический страх, бессмертной силы желания – в отвратительный акт насыщения. Об этом беззвучная, на долгие минуты, сцена перемены полов – когда мужчина и женщина полностью и не красуясь раздеваются и обмениваются одеждой. Об этом приправленная вокалом, как рана солью, сцена казни Марсия – я видела молодую пару, выбежавшую из зала до того, как додекламировали медицинское описание происходящего и вымазали ведро с красной краской. Об этом дико притягательный монолог Прокны, бескомпромиссной в любви к сестре и в мести за нее. Из высокого света античной классики спектакль скатывается в животную немоту, актеры то и дело срываются в погоню или дворовую драку, давая выход энергии, которой не хватает слов.
Не вполне совершенные боги над миром не вполне человечных людей – спектакль тянет вниз, он тяжелеет, как песок, напитанный морем, и наконец его заливает потоп. Вот последний символ, довершающий актуальный образ детства: куда ни глянь, ожидают конца. О катастрофе болтают школьники Сенчина, читают в выброшенных газетах братья Веркина, скроллят профетические странички продвинутые детки Аи эН, смыть пыльное время мечтает героиня пьесы Денисовой, и даже по виду мало включенный во внешний мир герой пьесы Стрижак замечает: «Все равно будет конец света, так я лучше повеселюсь». Не секрет, что модные ожидания революции того же корня: затянувшееся детство цивилизации слишком многим хочется прервать. Не исправить, не навести справедливость, нет – полностью обнулить. Дети открытого мира сами лепят ему айсберг, и художникам остается только делать ставки, как это будет: смута, взрыв или зима близко.