Размер шрифта
-
+

Великая легкость. Очерки культурного движения - стр. 25

Травма мучительной любви-зависимости в прозе Барсковой не претендует на соразмерность блокадному страданию, но оказывается единственно честным и плодотворным способом осознать механизм изживания невозможного и не вообразимого теперь исторического опыта – опыта, в общем-то и не нуждающегося ни в воображении, ни в реконструкции, а именно что в прощении, в том, чтобы принять его в сердцевину народной и личной памяти, и, приняв, не сломаться.

«Работа прощения» в этом смысле пронизывает всю книгу, и на какое-то время кажется, что, по слову Барсковой, и в нашем сознании, кроме нее, «ничего не помещается»: травма, будучи изживаема, срывает и механизмы защиты, подсознательной блокировки блокады. Этот опыт интенсивного взгляда на то, что хочется спрятать, интенсивного приятия того, что нельзя допустить, оставляет в итоге читателя в ощущении удивительно посвежевшем, исцеленном от припрятанных от себя болей, личных и народных, в готовности жить дальше с прорвавшейся в настоящее и прощенной историей.

Так решается проблема купированной национальной памяти – как сказано у Макушинского: «Он всю жизнь старался, и теперь старается, не думать об этом. Если думать об этом, то как тогда жить?» На фоне набирающей не только популярность, но и государственную поддержку идеи, что жить в сегодняшнем мире возможно, только не думая, интересно прочесть книгу, в которой обдумывание проблемы – ключ к жизни.

Однако в национальном масштабе прощение истории такая же, кажется, утопия, как национальное покаяние – так ведь и не состоявшееся в России, сколько к этому ни призывали заново обращенные художники и публицисты. Терапия истории – сюжет не для большого национального романа, а для короткого личного погружения в очаги памяти – медиумического видения, новеллы, фрагмента. Толстенный роман Кузнецова и тоненькая книжка Барсковой задают на деле один и тот же масштаб разговору об истории: разламывают роман. История, которую нельзя вполне представить, требует каждый раз новых стилистических и жанровых решений, и переключение повествователей в романе Кузнецова – выражение не только «родоплеменного сознания»[38], но и недостоверности авторского свидетельства, сужения эпической осведомленности, попытка переложить бремя рассказывания на героев, чья узость зрения оправданна, – иными словами, выражение формата частного проживания истории, разбирательства не с национальной, а с личной памятью о прошлом.

Которое в таком случае можно любить и за бабушку, и за мороженое из тридцатых.


5) Прощание. Лубок и doc.

Страница 25