Вдогонку за последней строкой - стр. 26
В один из противных промозглых дней – вроде нынешнего – я встретил Киянского. Хотя я отчетливо понимал, сколь разрушительным было для Кати это отцовство, но в первый миг я ощутил, что во мне шевельнулось нечто похожее на симпатию. Все же она была его дочерью.
Да и ему хотелось выговориться. Едва мы присели, он, наклонившись, проникновенно зарокотал: «До сей поры не могу смириться. Я знаю, что так порой случается – отцы хоронят своих детей. Но тут ведь совсем другое дело. Катюшка была не только дочь. Катюшка была мой человек. Наверно, одна, кто меня понимал».
Все тот же. «Она была – мой человек». Вроде бы, по его разумению, это серьезная похвала и, значит, он отдает ей должное. Но нет, он и тут вел речь о себе, себя возвышал, себя оценивал, а ей лишь отводил ее место. Вот он – непонятый, неразгаданный, с недостижимой высоты взирает на людской муравейник. Не каждому на этой земле дано оказаться его человеком. А вот Катюшке было дано – хоть несколько, хоть отчасти приблизиться. Теперь он один, ни с кем не поделишься ни думой, ни творческим озарением. Мне вспомнился громоздкий муляж пышного грудастого голубя, который он водрузил над эстрадой. И сам он – такой же муляж человека.
Странно, но встреча с этим павлином, к которому я ничего не испытывал, кроме брезгливой и стыдной жалости, вдруг оказалась последним толчком. В самом деле, иной раз довольно самого легкого прикосновения, чтобы обрушились стены и своды.
– Это правда, – сказал Владимир Сергеевич.
– И вот в одно превосходное утро, – Тан выразительно усмехнулся, – я обратился к себе: мой друг, если ученые – это сословие, так сказать, аристократия разума, то, значит, ты идешь в разночинцы. И в тот же день я пришел к Проскурникову и бухнулся в ноги: Семен Алексеевич, обучайте рукомеслу.
Должно быть, я чем-то ему полюбился. Сужу по тому, что он был терпелив. Только когда от большого старания я торопился, не вникнув в суть, он хмурился и говорил: «Сначала спроси! За спрос не бьют в нос». Сам был собран и экономен в движениях, время ценил, иногда ворчал: «Покель мямля разуется, проворный выпарится». В сущности, он меня вытащил за уши. Его кончина, пожалуй, была еще одной жестокой потерей. Зато я узнал, кто я таков, что, между прочим, неприхотлив, как ягель, – могу жить на голом камне и даже там, где лед. Это радует.
– Тоже проскурниковская заповедь? – Владимир Сергеевич лукаво прищурился.
– Все – от него, – подтвердил Тан.
Он поднял стакан и, приподнявшись, почти торжественно произнес:
– Ну, напоследок: за неведенье. Единственно доступное счастье.