В середине века - стр. 60
– Нет, дело не в шпионаже, – шептал себе Мартынов, содрогаясь от понимания. – Глупость это – шпионаж! И сам Он еще яснее тебя понимает: глупость!
Нет, полно – глупость ли? Может, правильнее – изуверство? Да, конечно, тебя арестовали не за шпионаж, в липу эту никто не верил и не поверит. Но в чем же, в чем же тогда причина? Вот она, эта причина – ты был другом тех, кого сейчас объявили врагами народа, другом личных его врагов… Тухачевский, Блюхер, Уншлихт, Егоров, другие, еще позначительнее этих, – разве ты не гордился дружбой с ними, разве они не гордились дружбой с тобой? И разве ты поверил, мог поверить в их преступленья? Нет, ты не верил, и Он знал, что ты не веришь – Он это, конечно, знал!
Тебе мало одной причины – получай другую: ты привык мыслить и разбираться во всем самостоятельно, сегодня нужны не мыслители, а исполнители, одна голова работает – и хватит, не нужно других голов, так постановила эта единственная голова… Как ты держал себя: за границей – с иностранцами, у нас – со своими? Тайн не раскрывал, секретов не продавал – вздор это, – но что думал, то и говорил, не талдычил молитвенно заученные формулировки, слова подсказывала душа, а не предписание… Вот оно, второе твое преступление, – независимость… А поскольку за ум и самостоятельность, за дружбу с ныне проклятыми преступниками, за тайное неверие в их преступность – за все это наказывать невозможно, вот и придумали пошлейшее дело о шпионаже, тут зарыта собака!
Боже мой, Боже мой, в шпионаже я оправдаюсь, чепуху эту легко опрокинуть. Но как оправдаться в том, что дружил с преданными проклятию, уничтоженными… Ведь это было! И что гордился дружбой с ними – да и сейчас, тайно мыслью, скрытно от всех, горжусь – разве можно в этом оправдаться? И что умен и талантлив, что ищу причин, а не тупо ору осанну по приказанию – не может, не может этому быть оправданий! Высмеивай придуманную про тебя натпинкертновщину, яростно отрицай ее, докажи неопровержимо, что пошлость она и несусветный вздор – им все равно, они придумают что-нибудь иное, еще нелепей, лишь бы запрятать тебя в тюремном мешке лет так на десяток. Ты должен понять, ты должен наконец понять – нет тебе выхода, нет оправданий!
– Нет мне оправданий! – шептал Мартынов. – Нет мне выхода!
У него пересыхало горло, пылала голова. Нестерпимые мысли жгли, иссушая, от них не было защиты. Он поднимался и осматривался, он боялся, что подглядят, поймут, о чем он думает. Камера храпела и стонала во сне, отравляла зловонием воздух – никто не подкрадывался, не прислушивался к молчаливым его воплям. Он снова ложился на нары, снова на стене появлялось то же лицо, икона века – усатое, черствое лицо человека, провозглашенного самым человечным из людей.